— Qa va
[4]
, — говорит он, проходя мимо меня.
— Qa va — отвечаю я и добавляю: — Лягушатник.
— В «Конце света» и, наверное, в «Кладбище», — говорит ему Тони. Тони — еще и председатель финансового комитета. — Взносы на алкоголь горячо приветствуются.
— А не холодно на улице тусоваться? — спрашивает Гетч.
— Оденься потеплее, кошечка.
Тони отодвигает тарелку и приступает к салату; хоть Тони мне и нравится, эта европейская салатина меня раздражает.
— Кошечка? Кто сказал «кошечка»? — спрашивает Тим. — Не слыхал этого слова с восьмого класса.
— Да отъебись ты, — отвечает Тони.
Он злобится, оттого что не получил роль в какой-то дурацкой постановке театрального отделения, хотя его основная специализация — скульптура, и, несмотря на то что он хороший парень и все такое, меня раздражает, что он надувает губы из-за какой-то гомозни. Я хочу трахнуть Сару еще раз. Я помню, отсасывает она невероятно. Или это был кто-то еще? Или это у Сары была спираль, о которую я чуть себе член не вспорол? Принимая во внимание сложившуюся ситуацию, ВМС (внутриматочная спираль), наверное, была не у нее, но даже если и у нее, то я мог бы просто снова воспользоваться случаем, если б мне представилась такая возможность.
— Никто не знает, что сегодня вечером будут показывать? — спрашивает Гетч.
— Спроси чего-нибудь полегче, — говорит Тони. Норрис возвращается с кофе и шепчет:
— Слил погуще.
Я делаю глоток и улыбаюсь:
— Великолепно.
— Не знаю. «Ночь мертворожденного»? Не знаю, — говорит Тони.
— Можно уже заткнуться? — спрашивает Тим.
— Я слышал от Роксанн, что «Карусель» закрывается, — предлагаю я тему для разговора.
— Да ладно. Серьезно? — спрашивает Норрис.
— Да, — говорю я. — По крайней мере, так говорит Роксанн.
— Почему? — спрашивает Гетч.
— Первогодки и второгодки не пьют больше, — говорит Тони, — полный отстой.
— Я тоже думаю, что это отстой, — говорит Гетч.
По какой-то причине он всегда кажется мне дешевым ослом. Не могу объяснить. Он встряхивает «Волшебный экран».
— Рок-н-ролл, — говорю.
— Ужас, ужас, — смеется Тим.
— Это просто еще один пример того, что Кэмден катится ко всем чертям, и все, — говорит Тони.
— Что тут поделаешь, — говорю я.
Тони теряет терпение, входя в политический задор.
— Слушай, ты понимаешь, что у нас будет гребаная качалка? Зачем? Ты понимаешь? Ты можешь объяснить? Я не могу. Я только что вернулся с заседания студенческого совета, так первогодки хотят, чтобы в кампусе построили дом братства. Ты понимаешь это? Что ты с этим поделаешь?!
Я вздрагиваю.
— Все это бред собачий.
— Почему? — спрашивает Тим. — Мне кажется, качалка — неплохая идея.
— Потому что, — объясняю я, надеясь утихомирить Тони, — я поступил сюда, чтобы быть подальше от спортивного мудачья и этих уродских братств.
— Слушай, — говорит Тим с гнусной ухмылкой, — девчонки подкачивают мышцы на внутренней стороне бедра, чувак. — Он хватает меня за ногу и хохочет.
— Да ну, — на меня вдруг находит ступор, — качалка все ж таки.
На самом деле мне плевать. Тони смотрит на меня:
— Кто у тебя научный руководитель, Шон? Какая у тебя специализация? Компьютеры?
— Рейгановские восьмидесятые. Их пагубное влияние на студентов младших курсов, — говорит Тим, кивая.
На самом деле меня это бесит, только не так сильно, как ему хотелось бы.
— Компьютеры, — передразниваю его.
— Специализация-то какая у тебя? — наезжает он, гребаный сосунок, здоровый, сука, салат доешь, урод.
— Рок-н-ролл. — Я пожимаю плечами. Он поднимается с отвращением на лице:
— Да ты никак попугай?
— Чего это на него нашло? — спрашивает кто-то.
— Да роль ему не досталась в пьесе Шепарда, — отвечает Гетч.
Откуда ни возьмись появляется Дейдре. Чтобы спасти ситуацию? Не совсем.
— Питер?
Все за столом поднимают глаза и замолкают.
— Я думал, меня зовут Брайан, — говорю я, не глядя на нее.
Она смеется, наверное, курнула. Я смотрю на ее руки, черного маникюра уже нет. Ногти цвета бетона.
— Ну да, конечно. Как поживаешь? — спрашивает она.
— Ем, — киваю я на стол.
Все за столом глядят на нее. Ситуация весьма неловкая.
— На вечеринку пойдешь? — спрашивает она.
— Да. Я пойду на вечеринку. А ты идешь на вечеринку?
Бессмыслица.
— Да.
Она, похоже, нервничает. Стремается парней за столом. На самом деле вчера она была о’кей, просто слишком бухая. Наверное, в кровати с ней хорошо. Я смотрю на Тима, который ее рассматривает.
— Да, иду.
— Тогда, полагаю, там и увидимся.
Я смотрю на Норриса и закатываю глаза.
— О’кей, — говорит она, мешкая, озираясь.
— О’кей, увидимся там, пока. — И шепчу себе под нос: — Боже мой.
— О’кей, ну, — она прокашливается, — увидимся.
— Исчезни, — говорю я сквозь зубы.
Она подходит к другому столику. Ребята за столом ничего не говорят. Я в растерянности, потому что она не слишком круто выглядит и все знают, что я трахнул ее прошлой ночью, и я поднимаюсь подлить на свою неминуемую язву еще немного кофе. Рок-н-ролл.
— Мне нужна двуспальная кровать, — говорит Тим, — у кого-нибудь есть двуспальная кровать?
— Не кури траву, — говорит еще кто-то.
— Шуби-дуба-хали-гали, — говорит Гетч.
////И чувство это ни в жар не бросает, ни кровь не леденит. Впрочем, промежуточного состояния тоже нету. Только этот слабый пульс, который ощущается в моем теле в любое время дня. Я решила ежедневно оставлять в его ящике по записке. Я представляю, как он прикалывает их куда-нибудь, может, к белой стене в своей комнате, в комнате, в которой я так хочу жить. Достаточно ли этих средств? — спрашиваю у себя до тошноты, и чувствую себя идиоткой, и сжимаюсь от страха всякий раз, как оставляю записку в его ящике, его карманной кровати. Моя воля — скорая помощь по неотложному вызову. Но часто я пытаюсь забыть его (я не познакомилась с ним и не познакомлюсь еще долго, не осмелилась и рта раскрыть, чтобы встретиться с ним лицом к лицу, иногда я хочу кричать, иногда я думаю, что умираю), и я пытаюсь забыть биение своего сердца, но не могу и заболеваю. В том пространстве, куда я попадаю, темно и пусто. Моя одержимость (не знаю, можно ли это вообще считать одержимостью, слово не совсем подходящее), пусть тщетная или смешная для тебя, начинает свое таинство из ничего. Это просто. Я наблюдаю за ним. Он изобличает себя в темных контурах. Все, во что я верю, уплывает, когда я становлюсь свидетелем того, как он говорит, ест или пересекает пределы людной комнаты. Я чувствую возмездие. Его имя написано у меня на листе бледно-голубой бумаги толщиной с салфетку, упавшие тополя, которые я нарисовала, лежат вокруг букв. Все напоминает мне о его существовании: напротив меня через коридор живет собака. Ее владелец зарегистрировал ее как кошку (представители семейства псовых в этом месте запрещены) и сделал ее пушистую фотографию, собачка небольшая, бледно-лилового окраса, с ушами как у гнома. Однажды я кормила ее «Педигри». Я воспринимаю его действия как намек и из-за этого ни с кем не разговариваю. Он красивый, хотя сразу и не подумаешь. В нем есть что-то кружащее, словно мотыльки, порхающие в светлой ночи Аризоны. И я знаю, что мы встретимся. Это произойдет легко и скоро. И мое расстройство — мое ужасное, бессмысленное расстройство — уйдет. Я пишу еще одну записку после ужина. Он должен знать, что это я. Я знаю, какую марку сигарет он курит. Однажды в городе я видела, как он покупал кассету Ричарда и Линды Томпсон. Я стояла, роясь в корзине, где не было ничего интересного, и он меня не заметил. Я слушала их в школе. Когда Линда и Ричард были еще вместе. Они расстались, как Джон и Иксина, как Тина и Айк, Сид и Нэнси, Крисси и Рэй. Со мной этого не произойдет. Его имя — это слово в начале страницы, и значит, поэма началась, получила развитие, началась, но не закончилась, потому что пишущая машинка больше не печатает. Я целую свою руку и нюхаю ее, и нюхаю его: о, я притворяюсь, что это его запах. Его. Его. Я не осмеливаюсь пойти в его корпус или пройти мимо его комнаты. Я пройду мимо него и даже не подниму глаз. Я пройду мимо него в столовой с беспечностью, которая шокирует даже меня саму.////