— Не бранись, отец, глядишь, затея Кольки и не грешна.
— А и добра от ей не жди.
— Наш парень не стал бы в непутное соваться.
— Жил ба смирно. Не гневил ба Бога. Лучче было ба.
— Нынче никто не ведает, как лучше. Где он покой тот? Война вон еще не закончилась. Беда и горе окрест. Коли тяжкую работу выбрал Колька, так оно, может, и к добру. Ты обскажи, как, где
живет он там? Сытой ли?
— То в справи. Не печалься. Кормежка сытная. Хлебово — уха-тройчатка. Каша. Чай. Даже хлеб ситнай у их есть.
Марья, довольная, кивала головой. Улыбалась. Обратись к иконам, шептала:
— Спасибо, матерь Божия.
— А Бог там не в почети. Вот те крест. Все людишки там охальнаи. Чернословят площадно. За што берутца — черта в подмогу кличут. Харчитца сядут — рожи не моют.
— И наш тоже?
— Колька? При мине не-е. А уехал, конешно, так жа. Одна в их канпания.
Весь день женщина вздыхала, вспоминая рас сказ мужа. Украдкой молилась, чтоб вразумил Бог раба Николая. Наставил на путь истинный. Ложась спать, как и всегда, попросила у Господа заступы да милостей парню. А только улеглись, под окном телега протараторила.
— Каво-то Бог принес, — встрепенулась Марья.
— Разя Бог на ночь приносит? Не иначе черт в темь послал, — осерчал Макарыч, но вскоре из сеней послышалось: — От ужо не ждал. Порадовал ты мине, старой лешак. То-то добро хочь не позабыли нас. Ну, заходите в избу. Дай глянуть на вас!
Марья спешно вскочила с лавки. В зимовье вошли Акимыч с Авдотьей.
Пока лесник распрягал лошадь, Марья вздула самовар, растопила печь.
— А у нас-то в глуши тоска. Дай, думаю, проведаим, што в людях слышно. Вот и к вам добрались, — сказал Акимыч.
— Чаще б такое на вас находило. А то давненько не сустревались. Нешто потолковать не об чем? Нынче Макарыч вам порасскажет. У Кольки был.
— Когда же?
— В вечер оборотился. Ну, то нехай сам обскажет.
— То-то и у нас, Марьюшка, радость. Сынок Авдотьи сыскался. Живой. По ошибке прописали, што сгинул-то. Он ранетай был. Вот-вот заявится.
Авдотья сидела, словно именинница. Макарыч только теперь увидел, что бабка улыбаться умеет. Та же не замечала ничего вокруг. Ей верилось верилось в свое счастье.
— Сам сынок-то прописал?
— Нет. Баба ево прискакивала. Ревет. В пол ко лотитца. В ноги Авдотье кинулась. Прощенья испрашивала. Сговариват ь вернуться.
— Ну и што?
— Грех я на душу принял. Ухватил за волосья невестку енту и стребовал, штоб с хаты убралась.
Макарыч захохотал:
— Покайси, брюхатай, убоялси Авдотью проморгать. Прилюбилось с бабой-то. Вона какой боров стал! Портки шире Марьиной юбки, а тесны.
— Ох, змей! Надругатель окаяннай!
— Не артачисси, аль не верно сказано?
— В нашем роду спокон веку порода была заметной. Все справные ходили. Особливо к старости.
— Ой, батюшки! Уморил лешак! То про могилу сказывал, ноне про породу. Откель она в тибе взялась?
— Отец! У них радость, а ты…
— И я про то ж. Сказывай, Авдотья, аль худо те нынче живетца?
— Теперича нет. Сынок сыскался. В дом возвертался б скорей. Погляжусь хочь на ево.
— Невестка, поди, просила не сказывать про ейный блуд, — усмехнулся Макарыч.
— Конешно. Да разе-то укроишь. У ней, окромя мужних, нагульнай объявился. Совсем малой. Она и молила, мол, поимей сердце: как одна всех взращу?
— И што?
— На то я ей сказывал: что своих кровных — отымем, а таво — хто посеял, тот нехай и кормить. Наш на хронти жизню клал. А тот, кобель, баб брюхатил. Коль дождаться не смогла — не голоси ныне, и с хаты согнал. Не велел на порог ступать.
— А ежели сойдутца?
— Не могет тово быть. Она ж мать с дому согнала. Нешто простится. Иль ума в нем нет?
— То верно.
— Эх, а детки-то как? Душа запекется по ним. У матери их никто не отымит. С войной жа етой, сам ты, отец, сказывал, многие бабы посвихнулись. Да детва-то ни при чем, — встряла Марья.
— Бабы дождутца. А крученаи — хрен. Мужику-то прощено и Богом — от бабы втай любитца. Ен в подоле не принесеть, клейма на лоб нихто не поставить. Да и молва не проскажит об том. Бабе другой сказ. У ей мужик от Бога, от церкви, от судьбы — единай даден. За блуд, за срам на том свете с блядей сыщетца. Баба, она хто? Ей ноги надоть мужу мыть и воду с их пить. Баба ж глупей курицы. Та дура токмо земь от сибе грибеть, баба ж — все на свете!
— Ну, разошелся. Уймись. Всех хулить грех, — не вытерпела Марья.
— А што? Коль за крепким мужиком да в добрых рукавицах держать, любая скотина послушная. Ежли ее хлебом с розгой наполам потчевать, — не унимался Макарыч.
— Ты б про Кольку Акимычу просказал.
— Чево говорить-то? С облезлой козы и клок шерсти не взыщешь. Так и с им. Одно слово — от- резанай ломоть, с краюхой не срастетца.
— Чево ж так?
— Намедни поехал я с етими анчихристами в их логово. Всякаво натерпелси. На сопку влезли, вышку узрели. Прости Боже, срамней не доводилося сустревать. Распялена на все стороны, а на верху заместо крыши — рогульки торчать. Вкруг стой вышки по долгому яшшику несусветное тикеть. Думал — вода. Ан, Господи, дерьма худче. Грязь, да ишо и вонючая. Колька ж вкруг ей петухом кружить. Нюхаить. Рукой биреть и глядить.
— На што в науке ево держали? — горько выдохнул Акимыч. — Вконец малый умом тронулся. С грязью смешался.
— Да не смешалси. Слюбилси. С грязи я б выволок. Душу-то как от ей оторвать?
— Нешто управы на Кольку не имеишь?
— Припоздали. Спортился вконец.
— К тебе-то как?
— Навроди опамятовался. Вилси вокруг. Ну да я забыл про паскудство. Отлегло.
— То-то и оно. Прощаитца ему много.
— В отряди ихнем б ы л. Добрый там ребяты. На хронти бились. Нонче с Колькой Андрей работать. По вахтам разделились. За начальников сделались. Мине звали остатца, — задрал Макарыч бороду.
— Зачем же? — удивился Акимыч.
— За главнава хотели произвести. Да я не стал. К чему ето типерь?
— Может, зазря отрекся? Сгодился б им. Подмог. И Колька все ж на виду стал бы.
— А Марью на каво поручу?
— С ей бы ехал к им.
— Ого! Бабе там и вовсе несподручно. К тому жа там, окромя кошки, бабы в жисть не бывало. Че делать стала б?