– Что ж, умная женщина эта Люба, как оказалось, – тихо произнесла Инга. – Никого нельзя силой заставить ни любить, ни дружить. И даже последней волей нельзя. Каждому свое, как говорится…
– А ты-то как, Инга? С Севкой-то что решила? Мы так с Верочкой и не поняли… Примешь его предложение?
– Да ничего я такого не решила! Чего тут решать, раз душа не лежит. Да и вообще… У меня там Родька за Светланой Ивановной горшки выносит, а я…
– Какой Родька? У тебя еще и Родька есть?
– Да нет… В общем, это не то… Он мне приятель просто. Или больше, чем приятель… Я уж и сама теперь не знаю…
– Горшки, говоришь, выносит? Сын родной, значит, за мамой не выносит, а этот выносит? Ничего себе, приятель! Тут, похоже, никаким таким приятельством и не пахнет. Тут уж, дорогая моя, пахнет настоящим чувством. Таким, которому картины в золотых рамках без надобности… Тоже мне – сравнила чужое дерьмо с картинами! – безапелляционно произнесла Надя, разрубив перед Ингиным лицом рукой воздух.
– Но ты же, Инночка, всегда этого Вольского любила! – подала слабый голосок Верочка. – И что в том такого плохого, если ты в этой… в золотой рамке жить будешь? Хорошо же! Ты за нее не решай, Наденька. Пусть уж она сама…
– Ну да. Для кого-то и хорошо, может. Но только не для Инги, – грустно возразила ей Надя. – Характер у нее не тот, чтоб чьим-то чистым холстом быть. Папин у нее характер-то, вот в чем дело… А вообще, действительно, пусть сама решает. А мы с тобой любое ее решение примем. Даже самое неправильное. Потому что она – сестра нам…
Они посидели еще какое-то время молча, плечом к плечу, на маленькой скамейке, как три нахохлившихся воробья – два больших и один маленький. Потом Надя скомандовала:
– Ну что, пошли, что ли? А то Инга на поезд опоздает…
– Ой, и правда! – встрепенулась испуганно Инга. – Пошли, девочки! Надо убрать тут все, скамеечку на место отнести… Я ее взаймы взяла…
Они встали, посуетились еще немного и бестолково, собираясь, потом поклонились отцовской могиле в пояс и пошли. Отец провожал их с портрета добрыми глазами. Инга шла меж сестер, маленькая и худая, как ребенок. Меж Веры и Надежды. И несла в себе их любовь осторожно, будто боясь расплескать ненароком.
Севка выскочил им навстречу из машины, поймал Ингин взгляд, посмотрел в томительном ожидании. Потом, скользнув взглядом по лицам Веры и Нади, повел плечами, будто от них отстраняясь.
– Сев, я не поеду с тобой. Прости.
– Это потому что я цирюльник, да? Так вы с сестрами решили?
– Нет, не поэтому. Просто это все долго объяснять, Сев, а у меня времени нет. Да и ни к чему что-то объяснять… У тебя своя жизнь, у меня своя. И меня моя жизнь устраивает, как совершенно неожиданно для себя я вдруг выяснила. Прости, Сев. Ты поезжай. Меня девочки до автостанции проводят. Тут остановка недалеко. А на поезд потом уж я сама сяду…
– Ты хорошо подумала, Инга? Сама подумала? Или сестры твои за тебя так решили?
– Нет, Сев. Я вообще ни о чем не думала. Ни сама, ни с сестрами. Просто решила, и все.
– А ты все равно подумай, Ёжик… Вот, возьми мою визитку на всякий случай. Одна останешься и подумай. Мое предложение остается в силе. Позвони…
Он вытащил из кармана шикарного черного плаща визитку, сунул ее Инге в руки и, резко развернувшись, запрыгнул на свое водительское сиденье. Мотор тут же хрюкнул, заведясь с полуоборота, и джип рванул с места, проехал мимо застывших в сторонке Веры и Нади, обдав их капельками жидкой грязи из подсохшей мелкой лужи. Они не обиделись. Лишь посмотрели ему вслед с жалостью и пониманием. Потому что всякое хамство может случиться с обиженным в лучших своих чувствах мужчиной…
На поезд Инга успела. Впритык, минута в минуту. Вера с Надей посадили ее на автобус, который как раз и привез ее на вокзал их областного города. Хорошо, что время не отпускное. И билеты продавали свободно, и в кассе никого. Инга влетела в свое купе, запыхавшись, упала без сил на полку. За вагонным окном тут же поплыли унылые пейзажи большого промышленного областного центра, день собирался переходить в ранние сумерки грустного межсезонья. Солнце еще пыталось выглянуть из-под плотных облаков, иногда ему это даже и удавалось, и тогда короткие его всполохи били по глазам с уходящей силой отчаяния. Ничего не поделаешь – зима скоро. Скорей бы уж. Хоть какая-то определенность. Снег – значит, зима, трава зеленая – значит, лето, листья желтые на деревьях – вообще красота. Осень, значит, самое любимое ее состояние природы… Подумалось тут же – как важна для нее эта самая определенность. Во всем. Пусть жизнь трудна и холодна – это тоже ее жизнь. Зима, значит. А потом непременно наступят и весна, и лето, и осень жизненные. Никуда не денутся. А вот это межсезонье – сплошная просто неопределенность, и маета, и метания всякие. Межсезонье такое души…
Поезд вырвался, наконец, на свободные от людских селений просторы, набрал положенную ему скорость. Вагонная полка под Ингой приятно покачивалась, как детская колыбель, приглашая к уютному сну. Только ей совсем не спалось. Попробуй усни тут, когда пережитое за два коротких дня ворочается в тебе тяжело, перепахивает всю твою привычную жизнь наново. Вот, например, голос оскорбленного соблазна шепчет на ухо – дура ты, мол, Инга Шатрова, ой, дура… Могла бы поменять свою жизнь запросто, одним махом, за каких-то полдня поменять! Жила бы, беды не знала… Холста своего пустого да серого пожалела, глупая! Ну, рисовал бы на нем Севка Вольский красоту всякую, тешил бы свое униженное в борьбе за хорошую жизнь самолюбие… Не убыло бы от тебя. Или убыло бы? И тут же, голос соблазна перекрывая, начинала пульсировать внутри горячая точка и вырастала в непонятное и тревожное ощущение, замешенное то ли на горячей благодарности к Родьке, то ли на незнакомом ей чувстве по отношению к Светлане Ивановне, которое… черт его знает, как оно называется, это чувство! Наверное, состраданием называется? Если так, то какое же оно странное все-таки, это самое сострадание. И легко от него на душе, и тяжело одновременно. И без него уже – никак, черт бы его побрал в самом деле…
Так до самой ночи она с этой внутренней сумятицей и промаялась. Даже в тамбур с юной попутчицей курить выходила, чего не делала уже давно, со студенческой юности. Попутчица трещала о чем-то без умолку, высыпая на нее щедро лоскутки-обрывки своей юной беззаботной жизни. Что ж, оно и правильно. В молодости каждый такой лоскуток значительным событием кажется, и надо обязательно его изложить очень эмоционально, горя глазами, размахивая руками и пересыпая щедро свою речь противными мусорными словечками «реально», «в натуре», «приколись»… Инга улыбалась вежливо и отстраненно, интуитивно чувствуя, когда нужно кивнуть иль просто глаза удивленные сделать. В общем, попутчица ей совсем не мешала. Внутренняя ее работа продолжалась будто сама по себе, не обращая никакого внимания на внешние отвлекающие факторы. Мучительная работа. Иногда даже очень болезненная…
А потом к этой работе еще и память подключилась, когда попутчица ее утомилась от своих рассказов и засопела сладко на своей полке. Инга смотрела в темноту купе, слушала перестук колес и мучительно просматривала картинки из своего недавнего прошлого – одну за одной, одну за одной…