–Заткнись!
–Да ладно, детка, не может такого быть, чтобы твоя жизнь состояла из белых чулочков и цацок. Уж не думаешь ли ты, что я поверю, будто ты не брала в рот время от времени? Сколько там до Уильямстауна, пятнадцать миль? Уверен, оборотни из Уильямса жгли покрышки, чтобы побыстрее добраться по выходным до твоей киски, так что же ты кобенишься со Стариной Реем?..
–Почему ты такой?– она попробовала пошевелиться, отодвинуться от него, но он сжал ее плечо, заставив лечь обратно.
–Я такой,– ответил он, приподнявшись на локте,– потому что живу вНью-Йорке. Потому что живу в этом гребаном городе изо дня в день. Потому что мне приходится изображать из себя пай-мальчика перед святошами и прочими сбрендившими на религиозной почве жопами, которые жаждут напечатать свои просветляющие и укрепляющие душу трактаты в издательстве «Светлый путь иОко бури» на Парк-авеню, тогда как на самом деле мне хочется вышвырнуть этих распевающих псалмы тупиц в окошко тридцать седьмого этажа и слушать, как они будут молиться на лету. Потому что я прожил в этом похожем на большую рычащую собаку городе всю свою жизнь и сбрендил от этого, видит бог!
Она лежала, не в силах пошевелиться, чуть дыша, вдруг исполнившись жалостью и даже симпатией к нему. Лицо его побелело и напряглось, и она понимала, что он говорил ей это сейчас только потому, что это позволили ему некоторый избыток испанского красного вина… ну, и особенности ситуации.
–И что ты от меня ждала?– продолжал он уже чуть мягче, но все равно напряженно.– Ждала нежности и понимания, ждала руку в руке – это когда глаза тебе выжигает смогом? Не могу я быть нежным, нет ее, нежности, у меня. И ни у кого нет в этом сраном городе. Оглянись по сторонам: как думаешь, что здесь творится? Знаешь, когда крыс запирают в клетке, и их там слишком много, некоторые гребаные твари сходят с ума и начинают жрать остальных. И здесь, детка, то же самое! Для всех в этом дурдоме наступило время крыс. Нельзя же ожидать, что вот если взять и просто напихать в этот каменный мешок столько людей, а куда ни посмотришь – одни такси и автобусы, и собаки срут прямо на тротуарах, и грохот день и ночь, и денег шиш, и места для жилья не хватает, и некуда пойти, чтобы хотя бы подумать… со всем этим не может не родиться какой-то богом проклятой чертовщины! Нельзя же ненавидеть всех вокруг, нельзя дать в морду всем до одного нищим, и ниггерам, и цветным ублюдкам, нельзя позволять таксистам обкрадывать тебя и при этом требовать еще незаслуженных чаевых, чтоб они тебя еще и материли, нельзя ходить в этой копоти, пока воротник не почернеет, а сам ты не провоняешь цементом и протухшими мозгами, нельзя делать все это, не вызвав при этом какой-нибудь жуткой…
Он замолчал.
На лице его застыло выражение человека, которому только что сообщили о смерти кого-то любимого. Он вдруг опустился на простыню, свернулся калачиком и отключился.
Она лежала рядом с ним, дрожа, отчаянно пытаясь вспомнить, где же она раньше видела его лицо.
После той ночи он ни разу ей не позвонил. При встречах в коридоре он демонстративно отворачивался, словно предложил ей что-то неизвестное, но ценное, а она отказалась это принять. Бет казалось, что она может это понять: хотя Рей Глисон не был ее первым любовником, он первый отказался от нее вот так – окончательно и бесповоротно. Первый, кто изгнал ее не только из своей постели и своей жизни, но и из своего мира. Он вел себя так, словно она сделалась невидимой – ну, или просто не существовала.
Она заняла себя другими заботами.
Она взялась сделать еще три партитуры для Гузмана и новой труппы, собравшейся на Статен-Айленде. Она вкалывала как проклятая, и ей дали новые заказы. Ей даже заплатили.
Она попробовала оформить квартиру чуть поживее. Большие постеры Мерса Каннингема иМарты Грэм пришли на смену гравюрам Брейгеля, напоминавшим ей о видах с холма в направлении Уильямса. С ночи убийства, ночи с глазами в тумане, она избегала выходить на балкончик; теперь она подмела его и уставила ящиками с геранью, петуниями, цинниями и другими стойкими многолетниками. А потом, закрыв окно, занялась собой, точнее тем, как ужиться с городом, где она собиралась жить.
И город отозвался на ее попытки.
Проводив в аэропорте имени Кеннеди старую приятельницу из Беннингтона, она зашла в кафе перекусить. Стойка крепостным рвом окружала сервисный блок в центре, над которым красовались рекламные кубы. На кубах превозносились прелести Большого Яблока. «Нью-Йорк – это праздник лета», утверждали они, и«Джозеф Папп ставит Шекспира вЦентральном парке», и«посетите зоопарк вБронксе», и«вам понравятся наши серьезные, но дружелюбные таксисты». Еда появлялась из окошечка в нижней части сервисного блока и медленно ехала по конвейеру в окружении визгливых официанток, то и дело протиравших стойку ароматизированными салфетками. Интерьер кафе уютом и очарованием не уступал сталелитейному цеху, да и уровень шума был примерно таким же. Бет заказала чизбургер, обошедшийся ей в доллар с четвертью, и стакан молока.
Когда чизбургер принесли, он оказался холодным, сыр – нерастаявшим, а котлета более всего напоминала грязную губку для мытья посуды. Булочка тоже была холодная; похоже, ее даже не поджаривали. Листка салата под котлетой не оказалось.
Бет удалось привлечь к себе внимание официантки, и та с раздраженным видом подошла.
–Будьте добры, поджарьте булочку, а еще положите, пожалуйста, в бургер салат,– попросила Бет.
–Такого тута не делаем,– буркнула официантка и повернулась уходить.
–Чего не делаете?
–Тута булков не жарят.
–Да,– решительно заявила Бет.– Но я хочу поджаренную булочку.
–И за больше салата платить надо.
–Если бы я просила больше салата,– Бет это начинало раздражать все больше,– я бы, конечно, заплатила. Но поскольку салата здесь вообще нет, я не думаю, что должна переплачивать за то, что здесь должно быть.
–Такого тута не делаем,– официантка двинулась прочь от столика.
–Постойте-ка,– Бет повысила голос настолько, что едоки по обе стороны от конвейера начали на нее оглядываться.– Вы хотите мне сказать, что я должна заплатить доллар с четвертью и не получить за это листка салата или хотя бы подогретой булочки?
–А не нравится – не…
–Заберите его обратно.
–Заказали – платите давайте.
–Я сказала, заберите его обратно. Мне такого говна не надо.
Официантка зачеркнула на чеке стоимость бургера. Молоко стоило двадцать семь центов и на вкус начало подкисать. Бет произнесла это слово вслух в первый раз в жизни.
–Чисто из любопытства,– поинтересовалась Бет у потного кассира с несколькими фломастерами в нагрудном кармане рубашки.– Вам жалобы нужны?
–Нет,– прорычал он – в буквальном смысле слова прорычал. Не глядя на нее, он выудил из кассы семьдесят три цента и брякнул их на стойку.
И город отозвался на ее попытки.