До 1928 года он сидел тише мыши, старательно учился, усердно трудился во благо коммунизма, чтобы не быть замеченным в тяготении к национал-уклонизму, ожидая указаний от освобожденного из-под ареста старшего брата, и только в прошлом году получил приказ примкнуть к блоку, созданному Бухариным, Рыковым и одним из его начальников – ответственным секретарем комитета партии Углановым.
Сталин ходил по тонкому льду – слишком давил на деревню, поднял цены на хлеб, а составленный им план на первую пятилетку включал совершенно фантастические вещи по строительству промышленных объектов. Причем строительству под эгидой американской фирмы «Альберт Кан», да еще спонсированному германскими кредитами. Уже начали появляться воодушевляющие плакаты «Догнать и перегнать», что скорее означало «перегнать и сдохнуть». Именно тогда и стали поднимать головы «правые оппозиционеры», наметились перемены, к «правым» примкнули и «левые» – троцкисты, и «новые» – Зиновьев и Крупская, вдова Ленина. Казалось, никогда еще надежда не была так крепка, все чаще говорилось о неизбежности возвращения к буржуазным отношениям как в городе, так и в деревне, о легализации кулачества и, главное, о неизбежности неравномерного разделения крестьян на «зажиточного кулака» и «хозяйственного мужика». НЭП утвердился в городе и наметился прорасти в сельскохозяйственную нишу. А дальше можно было бы говорить об автономии некоторых регионов, независимости его Родины, об установлении прежних, но с новым, правильным уклоном, порядков, о возрождении старых добрых национальных традиций…
Даня терпеливо выжидал, Даня выслеживал, слушал, наблюдал. Держаться помогало лишь осознание, что еще год – и все изменится, еще год – и он вернет семью на Родину.
И когда повеял ветер перемен, он получил удар, откуда не ждал.
Его жена оказалась ярой троцкисткой. Причем совершено не разбирающейся в политической ситуации, с целями, в которых главенствовали чисто бабские желания. Бывшей ученице Смольного захотелось иметь французские булочки и английский кофе на завтрак, парижское нижнее белье, брюссельское кружево для кофточек, лионский шелк, личную портниху…
Жизнь, как в Европе, – предел ее мечтаний.
И ради этого она шла даже на убийство. О если бы только она знала, как он все это время рисковал, чтобы вернуть это все! Рисковал не только своей жизнью и жизнями членов своей семьи, но родным народом.
Даня подобрался совсем близко к распахнутой двери в бактериологическую лабораторию, где его жена служила медсестрой. В ее обязанности входило посещать партийных работников на дому, делать уколы, прививки и прочие медицинские процедуры.
Дверь захлопнулась – видно, почуяли чье-то присутствие, хоть Даня и успел скользнуть в глубокую нишу первой попавшейся на пути двери. Его разбирало любопытство, он тихо, стараясь не скрипеть столетним высохшим паркетом, подкрался ближе и приник к двери ухом, заранее решив, что, если застанут, – скажет, что ревновал жену и подслушивал из подозрений в неверности.
– … я устала ждать, устала от пребывания в состоянии вечной готовности. Я уже семь лет жду, когда что-то изменится. Но ничего не меняется. Комсомол, партсобрания, лозунги, полуголодное состояние. На мне все платья висят как на чучеле огородном. Я хочу что-то делать! Я должна все исправить, изменить… – говорила она с жаром, часто повышая голос. – Я – и никто другой. На себя одну я лишь уповаю. Больше рассчитывать не на кого. Нынче каждый сам за себя!
– Нужно соблюдать осторожность и не торопиться, ни в коем случае не спешить, – приглушенно отвечал ей Виноградов, и по тону его голоса было понятно, что он не хочет быть участником этого разговора. Даня был уверен, что, говоря это, он опасливо поглядывал на дверь: сейчас все, вынужденные существовать теснее, чем когда либо, принимали меры излишней осторожности машинально. Могло погубить любое ненароком оброненное слово.
– К чертям осторожность! – всплакнула Лида. – Этот… этот набичвари
[9] думает, что ему все можно! Он втихаря ведь работает. С ним нужно его же методами. Давайте я его заколю… нет-нет, не ножом. Яд! И уж теперь ни стафилококком, ни стрептококком, ни тифом не обойтись. Его нельзя просто на несколько дней вывести из игры, как было с другими. Пусть будет стрихнин или… какое-нибудь цианистое соединение. Я смогу пробить ему иглой руку, даже через его френч. Я тренировалась! Я вынашиваю эту идею уже давно. С вами или без вас, но я это сделаю.
Даня, не дыша, нагнулся к замочной скважине, заглянул внутрь. Большой лабораторный стол, аккуратно заставленный блестящим стеклом – сосудами, трубками, бутылочками, косо льющийся в высокие прямоугольные окна свет, розоватые блики на стенах и две фигуры в белых халатах справа: слушающий Лиду доктор Виноградов и она сама, лиц не разглядеть, но видно, как она нервно размахивает руками. Где-то в углу копошился двухлетний Бесо, которого жена брала с собой на работу, если не с кем было оставить дома.
Лида была тоже из грузинской дворянской семьи, но давно обосновавшейся в Петербурге, училась в Смольном институте благородных девиц, убежала в семнадцатом на баррикады, хотя оставалось учиться лишь год, не поехала в Новочеркасск, куда перебазировался институт. Революция для нее была романтическим приключением, которое быстро наскучило. Как только наступили нужда и голод, нахлынула тоска по прежним временам, и день ото дня становились все несносней ее причитания. Бытовые неудобства, следование нелепой дисциплине комсомола и большевистским призывам отринуть все женское и стать солдатом партии – вовсе не то, о чем мечтала она в девичестве, когда грезила о победе прекрасной дамы, идущей по городам с красным флагом наперевес. Во французских журналах Революция всегда изображалась в виде красавицы богини победы, несущей триколор, а тут – грузная, некрасиво нахмуренная баба в платке, потрясающая кулаком или выпроставшая скрюченный палец, грозящая и призывающая быть в первых рядах борцов за социализм, работать и помалкивать.
Вся эта большевистски-советская красная и грубая атрибутика сначала забавляла Лиду, но потом стала раздражать.
Она стала носить бусики, как знак внутреннего несогласия с грубоватой надобностью, потом сняла косынку, отказалась остричь волосы по последней моде, как и все девушки на курсах медсестер, которые она посещала, прежде чем начать работать в Кремлевской поликлинике. В Лечсанупр ее приняли тотчас же по окончании курсов, потому что она была самой толковой ученицей.
Нет, так больше жить нельзя. Сердце Лиды рвалось от боли. Мир свернул куда-то не туда, раньше было лучше!
Ее одинокий протест стал заметен Виноградову, он ее предостерег, что если открыто выставлять себя против комсомола, презрительно высказываться о серых юнгштурмовках, в которые влезли все девочки на курсе, красить ярко губы и носить бандо вместо косынки, то очень скоро она прослывет изгоем. Изгоем Лида становиться не хотела, Виноградов понимал это, видел и ее искренний жар, который грузинка сдерживать не могла, хоть в Смольном была всегда парфеткой
[10]. И он предложил ей вступить в тайное противостояние и взяться за оружие, которым Лида могла бы действовать одинаково и эффективно, и незаметно, прокладывая путь к победе тех людей, которые, как и она, видели, что диктатура партии погубит в людях все человеческое, что лучше понемногу вливать в города прежнее, живое, пусть и буржуазное, или, как сейчас это называли, – нэповское.