Рядом с бардом – тоненькая, худенькая, миленькая, красивенькая женщина. Кажется, актриса, иностранка. Как говорили, француженка, что ли.
Компания уселась за лучший стол. Деньжата у них всегда водились, притом валюта, да и лестно обслуге было потрафить столь популярным гостям: от них ведь официант с метрдотелем и сборник поэтический смогут получить с автографом, и билеты на престижный спектакль на ту же Таганку.
Александру Трифоновичу два поэта поклонились издалека, с громадным уважением. Он кивнул им.
Француженка, кажется, спросила у спутников, кто он таков. Получила разъяснение и после этого время от времени на Александра Трифоновича поглядывала, рассматривала поверх столов.
А у него – возможно, после выпитых двухсот граммов – вдруг явилось ясное осознание: журналу пришел каюк. Не сегодня-завтра его снимут. После вторжения в Чехословакию, полного запрета Солженицына, посадки Синявского и Даниэля – не осталось в СССР защитников настоящий правды, кроме «Нового мира». Последний редут. И его тоже скоро сомнут.
А раз журнал кончится и его, Александра Трифоновича, попросят на выход, то ведь и жизнь без любимого детища пресечется. Снова заниматься одним только «приусадебным хозяйством» (как он именовал свои собственные стихи) он вряд ли сможет. А на торжественных собраниях с орденами на лацканах высиживать – тем более.
Он подозвал официанта. Тот согнулся не по-советски угодливо: «Чего изволите, Александр Трифоныч?»
– Принеси-ка мне еще графинчик. Закуски. Рюмку чистую. А там, видишь, Высоцкий сидит. Пригласи его за мой столик. Только строго скажи, что одного. Остальных мне не надобно.
Спустя две минуты бард со всем почтением подошел. Твардовский протянул ему руку, представился. Тот пожал: «Я, конечно, знаю, кто вы».
– Присядьте. Выпьем.
– Почту за честь.
Налили, чокнулись.
– Ваше здоровье, Александр Трифонович.
– И вам не хворать. Я почему вас позвал. Слышал ваши песни. Там слишком много сиюминутного и злободневного. Возможно, это хорошо. Публика вас обожает. Но у вас есть и настоящие стихи, Владимир, как по отчеству?
– Семенович, но это не важно. Мне тридцать с хвостиком. И для такого человека, как вы, я рад быть просто Владимиром.
– Есть у вас в стихах настоящие бриллианты – в ряду проходных и простоватых. Да, вы говорите с читателем, слушателем на его языке, и это хорошо. «А люди все роптали и роптали, а люди справедливости хотят…» Как там у вас дальше?
– «Мы в очереди первыми стояли, – а те, кто сзади нас, уже едят»
[33]. Очень рад, что вы знаете мои стихи, Александр Трифонович.
– Или вот это: «Возвращаются все – кроме лучших друзей, кроме самых любимых и преданных женщин»
[34]. Это тоже хорошо. Или «Дайте собакам мяса – может, они подерутся. Дайте похмельным кваса – авось они перебьются»
[35]. Ах, Владимир Семенович, мог бы я им всем напоследок устроить еще одну штуку: собрать подборку ваших стихов, да и рвануть ею в «Новом мире». Но, думаю, вы поймете меня: это не нужно будет по большому счету ни вам, ни журналу. К вашей популярности, и без того всесоюзной, это ничего не прибавит, а журнал – он ведь с вашими стихами еще скорее пойдет ко дну. Да и друзья, которые сегодня вас так милостиво привели с собою в ЦДЛ, больше, думаю, брать вас сюда с собой не станут… Им приятно опекать, а не завидовать. Но зачем же я вас позвал? Хочу предложить вам иное. Я уже стар и близок к концу. Выпьем, и я вам расскажу.
И четырежды лауреат и трижды орденоносец поведал барду о том самом перстне, который от Пушкина, транзитом через Блока и Маяковского, оказался у него.
К столику подошла спутница Высоцкого, обратилась к Александру Трифоновичу с легким и милым акцентом:
– Мне сказали, что вы знаменитый советский и русский поэт Твардовский. Я вас очень много читала, и я так счастлива познакомиться с вами. Меня зовут Марина Влади. – Она протянула свою лебединую руку.
Поэт привстал и церемонно поцеловал ее.
– Иди, Маринка, назад к этим, – досадливо погнал ее бард. – У нас тут серьезный разговор.
Они, только вдвоем, снова выпили и закусили селедочкой.
– Не сомневаюсь, что среди огромного количества советских поэтов найдется немало претендентов на этот перстень – есть среди них и достойные, и талантливые, и просто прекрасные во всех отношениях. Ваши спутники в том числе – я уверен, что они, особенно Евтушенко – только, пожалуйста, без передачи, – за это кольцо и меня удавят, да и сами удавятся. Только я хочу передать эту печатку вам. Вы молоды, но не в этом дело. Вы любите слово и чувствуете его. И еще – вы честны. Это всегда видно в поэзии. Возьмите перстень, только не надевайте его. Носите его втайне. Не хвастайтесь им, даже по пьянке. Я думаю, что кольцо этого не любит. Да и ваши собратья из театра или тем более литературной среды охотно прирежут вас за него за общим столом (как писал второй из ваших сегодняшних собутыльников). Поэтому – держите, гордитесь, но втуне. Работайте над своими стихами тщательней. И идите уже к своим, а то сейчас ваши спутники лопнут от ревности, что мы с вами так долго беседуем. Видите, как они вашу даму в отместку пытаются соблазнить?
– Да где им!
– А она, чтобы вас раззадорить, делает вид, что поддается на ухаживания. Красотка. Будьте с нею счастливы.
– Я постараюсь, Александр Трифонович. Но вы уверены, что не поспешили, отдавая мне кольцо? Ведь у вас впереди долгие годы жизни.
– Нет, Володя, нет. Идите.
…В следующем году, 1970-м, Твардовского отстранят-таки от руководства «Новым миром». Он сгорит от скоротечного рака.
На похоронах, на гражданской панихиде в том самом ЦДЛ, переполненном сотрудниками в штатском, на сцену вдруг выйдет Солженицын, к тому времени уже совсем опальный в СССР (но получивший Нобелевскую премию), и скажет, невзирая на огромное количество сексотов: «Мы хороним великого русского поэта, замученного большевиками».
Наши дни
В последующие несколько дней ничего не происходило.
Кроме как по работе – из издательства и литакадемии – Богоявленскому никто не звонил. Ни Колонкова, ни адвокат, ни продюсер Петрункевич.
Его не вызывали на допрос – чего он, признаться, с трепетом ждал.
Не приходило новых подметных писем.
Не выходило грязных статей – неизвестно, произошло это само собой или Елизавета стала действовать, по его ли наущению или другими способами.
Он кормил на даче себя и Масю, убирал листья, подвязывал к зиме малину и белил стволы плодовых деревьев. Писать решительно не хотелось – ни стихи, ни что-либо еще.