Почему-то не удивившись тому, что обращаюсь к собаке, я спросил:
– Что?
Псина пошевелила челюстью, но вместо собачьего лая я услышал:
– Путешествие.
– Бесподобно, – ответил я лопоухому и добавил: – Спасибо.
Ветер, уносящий семя
Старость трудно обвинить в излишествах, необдуманных словах и еще более необдуманных поступках, в холодной рассудительности или сиюминутной слезливости. Старость не истерична, не болтлива, но весьма и весьма капризна: ее требовательность к себе в высшей степени безгранична. Всего один немощный, пораженный десятком недугов и болячек старик без труда останавливает вечное движение Вселенной, изначально запущенное Создателем, и заставляет миры и галактики, нарушив гравитационные и магнитные поля, сметать континенты и цивилизации, сталкивая меж собой светила, рядом с которыми Альтаир – зернышко, вращая все вокруг собственного сморщенного, как кожа на лбу, эго.
«Это иллюзия», – говорим мы. «Это реальность», – бубнит старость. «Каждый прав по-своему», – улыбается далай-лама. Бог же молчит, он просто любит всех.
Старик, прислонив сгорбленную натруженную спину к рассохшимся от времени доскам двери, сидел на ступеньке и вглядывался, может, с высоты холма, на котором стоял дом, в пшеничные поля, обступившие подножие, а может, с вершины прожитых лет на судьбу, расстилавшуюся у него в сердце лоскутным одеялом вырванных из памяти событий.
Дом, каждый камень которого, забрав тепло и силу его рук, остроту глаз, крепость ног, да и самого Творца, превратил в божество собственную форму, заставив возлюбить доломитовую скорлупу более ближнего, более самого себя и, страшно подумать, более Бога. Вот он, бастион, воздвигнутый над сжавшейся в дряхлеющем теле душой, надгробный камень с окнами, спальнями, шторами, половичками, дверными косяками, кухонной утварью и дымовой трубой, через которую вылетело в никуда отведенное время.
«Я чувствую, его осталось немного», – подумал старик, и одинокая слеза, отдавая всю себя высохшим морщинам, исчезла, едва докатившись до середины щеки.
«Как и вся жизнь, – старик помотал головой, отгоняя печальные мысли. – Хорошо хоть успел дерево посадить», – он с гордостью посмотрел на широколистный дуб, занявший позицию прямо перед крыльцом. Старик вспомнил тот день, когда еще мальчиком принес из соседнего леса желудей наделать солдатиков и уже было взялся за нож, но отец, неодобрительно покачав головой, сказал:
– Разрезав единое, несущее в себе жизнь, привнесешь в этот мир, и без того полный страданий, еще одну смерть. Лучше посади семя, вырасти дерево и поумней вместе с его ветвями и листьями.
Старик улыбнулся. Мальчик тогда наделал солдатиков, как и хотел, но один желудь все-таки сунул в землю, пусть и нехотя, слегка припорошив его, и для надежности придавил каблуком.
Дуб, несмотря на столь безобразное к нему отношение, прижился и даже вырос футов до шестидесяти, ежегодно доказывая силу божественной жизни человеку, вечно сомневающемуся в этом факте и стремящемуся влезть внутрь процесса грязными руками самомнения. Мальчик успел стать взрослым мужчиной, когда появились первые желуди на его дереве, и надобность в детских армиях давно отпала, но осталась благодать тени в жаркий день и красота со-творчества человека и Бога.
«Крепкие стены под сенью раскидистого дуба, есть где укрыться от дождя и к чему прислонить спину, – неспешно рассуждал старик. – Только не слыхать здесь голосов, кроме моего, сыном я так и не обзавелся».
Сначала девушки, а потом и молодые женщины, проявляли к нему нескрываемый интерес, но он был слишком занят кладкой стен и настилом кровли, подгоняя валун к валуну и соломину к соломине. Кто увлечен грубой материей, не думает о тонкой; глаз порабощенного камнетеса видит изъян в камне, но не замечает гармонии окружающего мира. Семьи не случилось. Всю имеющуюся в себе любовь, заботу и переживания хозяин дома перенес на жилище, не расставаясь с ним, словно улитка, прячась внутрь все чаще и чаще, изредка выглядывая в окно проверить, на месте ли его великолепный дуб.
Листва шумела над головой, суетливо переспрашивая о чем-то, куда-то призывая, чем-то делясь и с ветром, запустившим свои длинные прозрачные пальцы в зеленую шевелюру, и со стариком, устало прикрывшим веки и твердящим про себя: «А ведь можно было по-другому…»
– Отчего слезы твои, отец? – раздался голос. Старик поднял опущенную голову: между ним и дубом стоял сын. – Что с тобой? – повторил он вопрос.
Стариковская доля – в ожидании, члены скрипучи и небыстры, мысли и того пуще: размерен поток их, русло витиевато, повороты, заводи, запруды. Сорванная случайно кувшинка вертится медленно, как бы нехотя, вот уткнулась лепестками в один берег, задумалась и направилась к другому, а там новый поцелуй и опять, через театральную паузу, к середине потока, чтобы, плавно покачиваясь, не нарушать общего покоя.
– Я не построил дом, сынок, – старик перебирает слова, как четки. – Не сделал чего-то важного.
– Зачем дом, отец? Дуб, что ты посадил, был тебе крышей от невзгод, под его сенью ты поцеловал маму, в его прохладе на свет появился я.
– Но что останется тебе после меня? – запричитал старик.
– Дуб, твой дуб будет моим, – успокоил его сын.
Старость не только капризна, но и упряма.
– В дуб может попасть молния, крот подточит его корни, термит сожрет плоть, а засуха – листья, и тогда не останется ничего.
Сын подсел к старику:
– Но ведь дом столь же хрупок: подлый враг разрушит стены, землетрясение разверзнет холм и поглотит все, уживающееся на нем, или завистливый сосед спалит крышу темной ночью.
– Дом – не просто стены, сын, – старик снова искал «кувшинку» в своей голове. – Это любовь, которая жила в них, твой смех и материнские слезы. Дом – это эхо прожитого, неумолкающее в укромных уголках чердака или под лестницей, ведущей в погреб. Дом – это… Даже над развалинами или пепелищем будет витать нечто, притягивающее сюда всегда.
– Отец, слова твои звучат проникновенно. Отчего же ты не построил столь прекрасный дом?
Старик влажными глазами посмотрел на сына:
– Я был занят твоей матерью. Наши отношения пожирали все мое время, все силы и помыслы. Она заменила мне Бога. Теперь, прожив годы без нее, я понимаю: любое замещение его, любая подмена – путь ограничения души, но, увы, поздно, и дома уже не построить…
– Отец, мне тяжело видеть твои слезы, – немолодой человек обнимал старика за худые плечи, стараясь успокоить его. Большая светлая комната впускала в себя солнечный свет через широкое окно, за которым обезумевший от счастья ветер стряхивал с одуванчиков белые паппусы, вовлекая в свой безудержный танец деловитых шмелей и легкомысленных бабочек.
Сын и отец в пустом доме на цветущем холме, окруженные облаком пыльцы и туманом безвременья, – вечная картина земного бытия в позолоченной рамке обстоятельств.