На миг я оцепенела от страха, но после встрепенулась, юркнула в переулок и помчалась прочь. Тяжелая сумка била меня по бедру. Я почти добежала до своей машины, как вдруг земля позади меня раскололась и меня швырнуло на тротуар. Все стихло. Открыв глаза, я увидела густую пелену дыма. Где-то позади вдруг застрекотал пулемет, послышались панические вопли.
Надо добраться до машины, надо как-то найти, где я ее оставила. Я вскочила на ноги и вновь побежала. Сумку я уже потеряла, но ключи от машины сжимала в руке.
Наконец я нашла улицу, на которой оставила машину, запрыгнула в салон, вцепилась в руль, стараясь отдышаться. Запястье было в крови, но боли я не чувствовала, точно она осталась где-то там, позади, на улице. Я вперила взгляд в ветровое стекло: вокруг ни души. Чуть погодя послышались крики, грянул выстрел. Я посмотрела в салонное зеркало и увидела, что по улице мчится толпа мужчин; вдали ревели сирены.
Я завела мотор, двинулась было вперед, но по капоту забарабанили, и я врезала по тормозам.
Дорогу мне преградили трое мужчин. У среднего на груди расплывалось огромное пятно крови, крайние подхватили его под руки и не вели, а буквально тащили к моей машине. Совсем молоденькие, на вид от силы лет двадцать. У одного из них только-только пробивалась бородка, другой был в очках в толстой черной оправе.
– Ради бога! – крикнул тот, что в очках, и снова стукнул по моему капоту.
Меня вдруг охватило сомнение. Я сидела в машине, глазела сквозь ветровое стекло на трех юнцов. Кто они такие? Можно ли им доверять? В тот миг я могла бы принять другое решение. Но тогда я еще не знала, чем оно обернется и для меня, и для этих ребят. Я стряхнула с себя оцепенение, подняла кнопку на задней двери.
Они забились на заднее сиденье – сплетенье рук и ног. Ничего не говорили, только тяжело дышали, раненый глухо стонал. У меня тряслись руки, я с такой силой вцепилась в руль, что побелели костяшки пальцев. В салоне воняло потом. По радио заиграл веселый мотивчик – что-то о любви, – и я выключила песню.
Полдень в Тегеране, яркое солнце в синем небе, машины, мороженщики, платаны: город занят иными историями. Я повернула налево, потом направо, выехала на магистраль. Я понятия не имела, куда еду, знала лишь, что останавливаться нельзя. Я не сразу поняла, где мы находимся. Как же славно влиться в поток машин, видеть вокруг людей; немного погодя я чуть расслабила пальцы, велела себе дышать ровно.
На улице Пехлеви меня подрезали: наискось перед нами затормозила машина, вынудив нас остановиться. Хлопнула дверь, потом еще две, вышли трое в униформе – лица в тени, дубинки наизготове.
* * *
В тюрьме я о многом старалась не думать, но не могла.
О трех парнишках, как их вытащили из моей машины. Как избили – всех, даже того, кто не мог стоять, того, с окровавленной грудью. О лицах в крови, разорванной одежде, сломанных костях. О страхе.
О Лейле в озере. О том, как она кричала, как ей заткнули рот, связали руки. О том, как ее схватили за плечо и отвели к озеру. О том, как она сопротивлялась, если еще могла сопротивляться, когда ее заставили опустить голову в воду. Об ужасе, с которым она осознала, что сейчас умрет. Что уже умирает.
В камере – только железная койка, умывальник да табурет. Сырой каменный пол воняет мочой и гнилью, в высокой бетонной стене – квадратик окна не шире ладони. Я оглядела себя. Блузка в пятнах крови – засохших, бурых.
Позже, гораздо позже поползут слухи, что Лейла была предательницей, коммунисткой, шпионкой, как ее брат; не менялось в ее истории только одно: власти по-прежнему уверяли, будто она утонула. Плохо плавала, дескать, заплыла слишком далеко и не сумела вернуться. Несчастный случай, никто не виноват.
– Это неправда, – твердила я тюремным стенам. – Неправда, неправда.
В замке загремел ключ, прервав мой безумный напев.
Охранник совсем молодой, лет двадцати – точь-в-точь как протестующие возле университета. Встал передо мной, я скользнула взглядом по его сапогам, униформе, чеканному подбородку, глазам. Помню, поймала себя на мысли: «Что ему от меня нужно? От женщины в рваной одежде, которая сидит на полу, скрестив босые ноги, от женщины, что разговаривает со стенами, воздевая ладони к небу, точно в молитве? Что ему может быть от меня нужно?»
– Ты та баба, – грубо сказал он и крепче сжал дубинку. – Та поэтесса.
Я вздрогнула, подвинулась к стене.
Он приподнял край моего подола, медленно провел дубинкой от моей щиколотки до бедра.
– Мой отец – полковник Фаррохзад… – начала я, но договорить не успела: он с силой пнул меня в живот. У меня перехватило дыхание, и комната потемнела.
Когда я очнулась, охранника уже не было. Живот ужасно болел от удара его сапожища, я не могла подняться с пола. Разламывало все тело. Не так, как будет завтра и послезавтра, но достаточно сильно, так что я просто лежала и таращилась в потолок, обхватив себя руками.
Меня держали отдельно от прочих узниц, но я слышала их голоса, шарканье их шагов, их крики, их шепот: все это укрепляло меня, несмотря на отчаяние.
В ту ночь в моей голове ворочались воспоминания – медленно, час за часом, – но каждое было ярким, полным, живым. В памяти без малейших пробелов и сокращений возникали целые сценки и разговоры. В основном воспоминания детства: мамин сад, наш большой старый сад в Амирие, до того как его уничтожили. Я видела его отчетливо, с дивным фонтаном, выложенным плиткой, видела высокие стены, увитые жимолостью и жасмином, деревья, под которыми играли мы с сестрой.
Утром послышались голоса, по каменным плитам пола протопали сапоги, я проснулась и увидела отца: в его глазах блестели слезы.
Поэзия может рассказать любую историю. Когда-то я в это верила.
В день, когда отец вызволил меня из тюрьмы и отвез в наш старый дом в Амирие, я поспала три часа, проснулась и села за работу. Я писала не стихотворение, а письмо, адресованное всем странам, кроме Ирана, я писала историю Рахима, историю Лейлы, историю заключенного, трех студентов – все то, о чем не могла рассказать в стихах, потому что стихотворение – это целый мир; чтобы его понять, нужно время, а времени не оставалось.
Я писала десять часов кряду. Ужас и безысходность, сопровождавшие меня вот уже месяц, не рассеивались и не исчезали. Они росли, меняли форму, превращались в слова. Ни над одним стихотворением я не трудилась так усердно – и этот текст, единственный из всех, не подписала.
На следующий день я поехала к университету. Все тело болело, но я все-таки добралась до горчично-желтой двери, нашла испуганного мальчишку.
Он растерялся, но явно вспомнил меня.
– Не открывайте, – прошептала я, вложив ему в руку конверт. – Пока не уедете из страны. Тогда расскажете им всем, что у нас происходит. Расскажете всем, кому сможете. Вы меня поняли?
– Да. – Он накрыл мою руку своей.