В конце концов я сообразила, как это сделать, но мне нужна была помощь Пуран.
– Дождемся, пока они лягут вздремнуть, – объяснила я. – Ты залезешь на крышу, если увидишь кого или услышишь шум в доме, бросишь камешек в переулок, и я убегу.
– Я не могу, Форуг! Не могу!
Я сжала ее руки.
– Всего один раз, Пуран, я обещаю. Один-единственный раз!
Я донимала ее, пока она не согласилась. В следующую пятницу, когда все спустились в полуподвал подремать, я юркнула в переулок за домом, а Пуран с пригоршней камешков караулила на крыше.
Парвиз дожидался меня на углу с пепельной розой в руке.
– Как тебе удалось выбраться? – спросил он, едва я приблизилась к нему.
Я кивнула на крышу.
– Сестра караулит.
Он поднял глаза на Пуран, перевел взгляд на меня.
– Ты уверена, что она никому не скажет?
– Ну конечно!
Казалось, это его удовлетворило. Он вновь взглянул на крышу и вручил мне розу. По соседству играло радио. Передавали Делькаш
[18], мою любимую певицу. Ее тоскующий грудной голос плыл из окна, заполняя переулок старой народной песней.
Парвиз достал из нагрудного кармана еще один подарок – американскую шоколадку «Хершиз» и конвертик.
Я ухмыльнулась.
Он нервно оглянулся, шагнул ко мне и чмокнул в щеку. Потом, не говоря ни слова, сунул мне в руки конвертик и направился прочь.
Я спрятала конвертик под рубашку, под сорочку, и поспешила домой. На чердаке уселась, скрестив ноги, на пол, достала конверт. Он был теплый и мягкий. Указательным пальцем я открыла конверт, вытащила два листка кремовой бумаги. На первом была записка – нежная, невинная записка с комплиментами и признаниями: и какая же я была красивая в тот день, когда мы столкнулись на дорожке в Дербенде, и как часто с тех пор он думает обо мне, и как хочет, чтобы мы встретились где-нибудь наедине.
Я сложила письмо, спрятала обратно под рубашку и принялась читать второй лист. Парвиз выписал на нем какое-то стихотворение. Правда, странное: я еще никогда не видела ничего подобного. На первый взгляд, это было и не стихотворение вовсе. Диковинные ломаные строчки, слова простые, как в обычном разговоре, ни рифмы, ни размера. Однако же я снова и снова перечитывала его. Изучив стихотворение, я задумалась над запиской Парвиза – перечитала второй, третий, четвертый раз, потом сунула оба листка в конверт и спрятала под матрас.
Тем вечером перед сном я мурлыкала песню Делькаш. И много лет спустя, стоило мне лишь услышать ее голос, как меня тут же обволакивали воспоминания о той встрече в переулке, о тех днях, когда мое тело открывалось в невинном изумлении и я не ведала иного названия для желания, кроме слова «любовь».
* * *
Вскоре братья мои один за другим стали уезжать из Ирана в Европу, чтобы продолжить образование и получить диплом. Мы с сестрой доучились лишь до девятого класса. Найти работу нечего было и надеяться. Женских профессий было не так-то много – учительница, медсестра, секретарь, – но если бы мы решили попробовать себя в одной из них, то покрыли бы семью позором. «Работают только нищие и одинокие женщины», – мрачно выговаривала нам мать, имея в виду вдов, дурнушек и, хоть она этого не говорила, беспутниц, чье ремесло настолько греховно, что о нем неприлично упоминать.
Выбора у меня особо не оставалось. Я записалась в техникум на курсы рисования. Каждый день слуга отца, как маленькую, провожал меня на занятия и ждал у ворот, когда они завершатся. Преподаватель, мосье Джамшид, год учился во Франции – достижение, о котором он напоминал нам регулярно, порой ежечасно. «Bonjour, mesdemoiselles»
[19], – тянул он с сильным акцентом и пересыпал речь французскими словами и фразами. Прочие ученицы (класс был целиком девичий) приходили в техникум в юбках и пиджаках, в туфлях на маленьком каблучке и не касались кистью холста, не заручившись предварительно одобрением мосье Джамшида.
Я держалась особняком. Носила брюки, подпоясанные платком, волосы собирала в небрежный пучок на макушке. Я рисовала увлеченно и совершенно теряла счет времени – так же, как со стихами. Я часами грунтовала холсты и смешивала краски. У меня не было ни цели, ни амбиций: я занималась в свое удовольствие. Я покрывала холсты небрежными синими и красными завитками, рисовала, пока руки не наливались болью и тяжестью. Уже через неделю мой рабочий халат испещряли брызги краски. Я пробовала лишь те приемы, которые нравились лично мне, прочие же игнорировала. Если мосье Джамшид настаивал, чтобы я растушевала вот эту линию и добавила фигуру вот здесь, я отказывалась, скрестив руки на груди. «Бестолковая и непослушная», – фыркал он и предлагал другим ученицам отыскать недочеты в моей работе. В один прекрасный день я схватила стоящую на мольберте картину, сунула под мышку, вышла из студии и больше уже не вернулась.
Все деньги, что удавалось скопить, я тратила на книги: в основном это были сборники классической персидской поэзии, но покупала я и европейские романы XIX века, которые читали мои братья и их однокашники. Пуран тоже любила читать, и одно время на наши карманные деньги мы вскладчину покупали книги. Но в конце концов ей надоело, что книги всегда выбираю я и первой читаю новинки. На собственные же средства я могла позволить себе лишь подержанные (а иногда и откровенно потрепанные) книги в дурных переводах: Ферейдун за малую мзду приносил мне их из магазинчика возле школы – с выцветшими хрупкими страницами, с морщинами и заломами на корешках. Читала я беспорядочно, запоем. Однажды вечером взяла в руки старенький экземпляр «Преступления и наказания», раскрыла – а через тридцать шесть часов перевернула последнюю страницу и тут же принялась перечитывать.
Другой моей страстью было кино. Раз в месяц или около того мы с Пуран в сопровождении Ферейдуна ходили в центр города, в кинотеатр на бульваре Лалезар
[20], то есть «поля тюльпанов». В киоске у входа мы покупали по стакану вишневого сока и кулечку жареного кешью. Садились на первый ряд, в самую середину, кулечек с кешью клали на колени. Фильмы показывали американские – в основном вестерны и мюзиклы, дублированные довольно неуклюже, но нас это не смущало. В прохладном полумраке кинозала мы с Пуран откидывались на спинки кресел, улыбались и протяжно вздыхали. Мы подмечали, как одеты актрисы, как они накрашены, как жестикулируют, как говорят. Когда мы были маленькими, Америка считалась йенге донья, краем света, такой далекой и чужой, что мы даже вообразить ее не могли. Теперь же Америку для нас олицетворяли Голливуд и те прекрасные молодые кинозвезды, которых мы видели в кинотеатре на бульваре Лалезар.