Это была его собственная жена — высокая, стройная, с роскошной грудью, на которую теперь падали черные косы ее волос, точно две изгибающиеся змеи, и в то время, как она хохотала, раскрыв розовый рот и прищурив большие черные глаза, косы эти, точно живые змеи, подпрыгивали на ее волнующейся груди. В лунном сиянии ее лицо казалось алебастрово-белым, зубы сверкали и глаза казались большими, черными кружками, пылающими огнем. «Прелюбодейка, проклятая, задушить бы тебя этими самыми косами твоими… Ну, смейся-смейся… Чудится мне, в этом смехе такие твои мысли: вот и мой муж, Парамон, ждет любви от меня… такой старый козел… Свободная чистая совесть… ах вы, черти этакие!..»
Охваченный дрожью, Парамон стал смотреть на широкоплечего Андрея, который, под влиянием слов жены Парамона и ее веселого смеха, горячо заговорил:
— По моему разумению, если мы действительно свободные, как птицы, жители Зеленого Рая, то должны понимать и женское положение: молодые бабы не должны жить с опостылым мужем, стар ли он, или по чему-либо прочему такому, этакому… В Зеленом Раю это завсегда страм и грех, если не по чистой совести, значит, живет, а потому, может быть, что муж приводит как бы в тягостное недомыслие ее… Такая бабенка пусть допросит совесть свою и, когда совесть ей скажет свое последнее слово, пусть и она нам всем его скажет, под Деревом совещания. Может быть, она любит не мужа, а молодца иного… этакого, такого… вот и пускай заявит — кого женой хочет быть. Во всем у нас свобода, только одной совести и слушаем, а бабенки наши как на привязи…
Толпа заволновалась.
— Как это, бабенки на привязи! Бабенки могут и заявить под деревом — с кем хотят жить… Такое всегда у нас правило, значит, только наши вот бабенки забыли совесть-то, если живут с постылыми…
Слова эти, произнесенные кем-то из толпы, вызвали волнение среди находящихся здесь женщин. Раздались женские голоса, и какая-то низенькая женщина, волнуясь, заговорила:
— Да совесть-то моя раскололась надвое, может… Одно дело муж, одно дети, а там любовь вошла в сердце… вот и борешься с собой… Детей надвое разрывать — совесть не позволит, вот и терпишь, и оно бывает лучше так, а бывает, и не лучше… разно случается…
— Не неволит вас никто, бабенки милые, — решительно заявил высокий мужчина, нежными глазами посматривая на женщин, — с кем хотите, с тем живите, и ты, Андрей Гвоздиков, хорошо сделал, что напомнил это, — бабенки забывают. В свободном Зеленом Раю невольница — большая для нас обида и срам — вот что.
— Обида, обида! — раздались голоса в толпе, в то время как тоненькие женские голоса начали энергично протестовать против этого.
— Ты, Андрюша, может быть, и неспроста повел разговор такой…
— Может, и неспроста, — загадочно отвечал Андрей, подмигивая кому-то.
— Может, знаешь бабенку какую, что не по совести…
— Может, и знаю.
— Может, и я знаю, — проговорила жена Парамона с загадочным смехом в лице, и вдруг, как бы против воли обнаруживая свою тайну, шагнула к Андрею и охватила своей голой, блеснувшей в лунном сиянии, рукой его шею.
— Ах, мой желанный!..
В разных местах послышался смех, а женщина, увлекаемая своими чувствами и смеясь каким-то воркующим сладостным смехом, начала целовать Андрея в губы, увлекая его в то же время от собравшейся толпы.
Хохот делался все более веселым, и кто-то проговорил:
— Вот оно к чему речь-то гнул Андрюша Гвоздиков своими «такое, да этакое»…
— Сама выдалась.
— Бедный дядюшка Парамон, бедный дядюшка! — воскликнула молоденькая девушка с белеющимся в роще светлых волос почти детским лицом. — То-то заплачет, я думаю… Он такой чувствительный, такой добрый…
— А тебе что, ягодка Катюша? — спросил ее высокий парень с едва пробивающимися стрелками черных усиков под тонким с горбиной носом.
— Жалею его — вот что…
— Ты, ласточка моя, всех жалеешь, твоя душа — трепетная горлинка, а совесть — зеркальце… хочешь, я тебя поцелую?..
— Вот и не хочу!.. — Подняв руки, она сделала ими жест перед лицом и побежала по траве, оборачиваясь и подразнивая парня. — Вот догони меня — тогда позволю себя поцеловать… А ну, а ну!..
Звонко хохоча, она побежала и скрылась, заставляя бежать за собой парня.
— Веселая девочка! — сказал кто-то в толпе. — И жалеет как беднягу Парамона, и это хорошо делает, я тоже жалею. Бедный, добренький Парамон!
— Бедняжка, добренький козлик с рожками! — жалобным голосом проговорила низенькая женщина и с выражением жалости приставила по два пальца к своим ушам.
— Бедненький козлик — на веревочке бы его водить, — такой простенький и добрый, и все книжки читает, — проговорила другая женщина и рассмеялась.
— Бедный дядюшка Парамон, — прозвучали мужские голоса расходящейся в разные стороны толпы.
Где-то в лесу заохала сова дико печальным голосом, и Парамону, который все еще стоял под деревом, послышалось, что и она проговорила: «Ха-ха-ха-ха!.. Добрый дядюшка Парамон».
«Будьте вы все прокляты!» — прошло в голове Парамона в то время, как лицо его исказилось в выражении страдания, злобы и ревности. Грудь его подымалась тяжело и неровно, точно наполненная огнем, безобразные плечи вздергивались до самых ушей и руки нервно вздрагивали, в то время как кончики пальцев стыли, как от холода. Ярость совершила в его внутреннем мире род как бы некоторой катастрофы: опрокинув его прежние чувства и мысли куда-то в глубину, она как бы завалила его душу другими чувствами — исполинскими, как это бывает в пропасти, во время извержения вулкана, когда опрокидываются в нее исполинские камни. Вместе с чувством ярости в нем явились страшная энергия и необыкновенные силы.
Он быстро шел вдоль домиков, яростно ударяя палкой о землю, с закинутой кверху головой и устремленными к небу глазами. По губам его пробегала конвульсивная усмешка.
Он смотрел вверх, как бы желая увидеть в голубой бездне неба общего Хозяина. Он давно уже с Ним как бы сводил счеты и находил, что Бог никогда не уплачивает по предъявляемым им векселям.
— Вот, папаша, что ты наделал, сотворив из меня чучело… как теперь хвалу петь тебе… ругаться хочется, проклинать хочется все, что ты сотворил единым словом… Ах ты, косматый коршун в голубой ризе, пьющий из черепа Адама — с того времени, значит, как расплодились эти двуногие черти, — кровь-кровь… Течет она по губам твоим, капли падают и из них аспиды и гадюки зарождаются… Вот и я, должно, зародился так из пролитой тобой капли Каина, когда ты, коршун хохлатый, яростно вился в небе… Папаша — папаша!.. — хочется мне, как и ты делаешь, выпить кровь из лебяжьей груди моей Василисы…
Страшный человек стоял теперь на горе, в отдалении от домиков, с закинутой кверху головой, с отчаянно смеющимся лицом. Внутри его что-то смеялось. Среди его озлобления, желания глумиться и кощунствовать в воображении рисовалась его жена — Василиса — с голой грудью и смеющимися губами. Его неудержимо влекло впиться губами в эту грудь и высосать ее кровь… Его любовь к ней была всегда страшно мучительна, потому что она была молода и красива, а он стар и безобразен. Он никогда ей не верил, и вот теперь убедился, что был прав: она, конечно, изменяла давно уже ему с этим Андреем Гвоздиковым. Несчастье свое он объяснял не только своей старостью и безобразием, но и равноправием всех обитателей Зеленого Рая, благодаря чему он не мог приказывать, устрашать и вообще насиловать чужую волю и сердце. Свобода, равенство и обычай слушаться только своей совести и никого больше были для него как бы железной клеткой, среди которой бешено метался он, безобразный человек, как дикий зверь, ищущий выхода. Коммунистическая организация Зеленого Рая была для него глубоко ненавистна: она связывала его с его сверхчеловеческими страстями и жаждой властвовать, злодействовать, наслаждаться, делая его глубоко несчастным. Василиса была его четвертой женой, но и три первые его жены поселяли в его сердце бури ревности, ярости и жажду мести. Умея быть тонким лицемером и лгуном, Парамон ничем не выдавал себя. Жены его, однако же, умерли одна за другой от неизвестных причин и как-то загадочно. Наивные жители Зеленого Рая, не замечая этой загадочности, видели только одно: неудержимо льющиеся из глаз Парамона слезы, и это заставляло всех повторять: бедняга этот Парамон, опять овдовел, и какой чувствительный и добрый. Была в нем одна особенность. Так как между ним и Богом не было никакой промежуточной инстанции, то он все свои огорчения и жалобы адресовал прямо в горние края, нисколько не стесняясь мыслью, что по адресу может и не дойти. С течением лет такое обращение делалось все более частым, и Парамон все менее начинал стесняться высоким положением своего небесного «врага», позволяя себе самое легкое, фамильярное обращение, переходящее в кощунство. Надо заметить, впрочем, что и все вообще обитатели колонии отличались этой особенностью, так как ни священников, ни господ чудотворцев в Зеленом Раю не было. Они все чувствовали себя, почти в буквальном смысле слова, детьми Небесного Отца, и обращались непосредственно к Богу, исполненные веры, любви, и от всей полноты своих наивных сердец. Эта простота обращений к Богу как бы зажигала в их душах неугасаемый светильник и делала их добрыми и тихими. С Парамоном происходило нечто иное: в его сердце тоже вспыхивал огонь, но не светильник любви и добра, а, скорее, адский факел, пылающий всеми огнями злобы и ненависти.