Все эти рассуждения зловещими тенями кружились в моем уме, холодя мою душу. И, думая таким образом, я продолжал свою работу с острой злобой и, как мне кажется, чувством отвращения к людям. Да, я все более их начинал ненавидеть по мере того, как пропасть между мной и ими делалась все глубже. Я задавался целью расширить ее — в этом заключалась моя гордость — и играть с людьми, мучить их, наружно всегда сохраняя вид самый приличный.
«Ты, самая красивая женщина в мире — будешь моей. Я опутаю тебя цепями нашего обоюдного заговора и ты почувствуешь мое влияние — человека с железной волей. Не веря ни во что, я признаю действительным только одно — наслаждение, и с тобой мы будем пить из этой чаши полными глотками».
При этих рассуждениях образ красивой женщины неотступно носился в моем воображении, увлекая меня от картин смерти в зеленые кущи, полные розами любви. Почему-то именно теперь мой план мне представлялся чрезвычайно удачной выдумкой, а отравление пациентов — простым актом приостановки маятника. Да, я ее опутаю моими замыслами и стану приводить их в исполнение с холодной решительностью и самой тонкой дипломатией. Теперь я вполне ясно ощущал в себе полную решительность привести в исполнение свои страшные планы. Я как бы закалялся видом смерти и процессом разрезывания мертвеца: делалось до отвращения ясным, что человек только противное соединение костей и крови — автомат, верчение которого по земле называется жизнью, но остановить это верчение может простое движение руки. В этом состоянии холодной злобы мои мысли о человеке, как автомате, получали удивительную рельефность. Меня охватывало желание скрытого убийства, тайного методического выполнения начертанной мной программы. В моих замыслах было что-то демонически-горделивое, смелое, оригинальное, дразнящее воображение. Читатель может мысленно добавить: отвратительное и позорное, и я не буду спорить, кто из нас прав. Наш умственный мир, как и природа, подвергается всевозможным нарушениям обычного покоя: в нем бывают свои вихри, бури и смерчи. Попадаются люди, умственный покой которых можно сравнить с постоянным штилем на море, и к ним я не обращаюсь: они меня не поймут; но кто беспокойно думал до мучительности и озлобления, тот понимает, что мысли, высказанные мной, мучают не одного меня. Они появляются и исчезают независимо от нашей воли, то заползая в душу, как холодные змеи, то сжигая ее, как огонь. Наша виновность или невиновность здесь, как видите, ровно ни при чем: ведь иной человек безгрешен только потому, что у него вечный штиль в душе. Я уверен, что виновных совершенно не оказывается на этом свете.
Я покончил со своим мертвецом и отошел от стола.
— Он отравился йодистым калием, — сказал младший врач, вышедший из другой комнаты.
— Вы сами это видите, да, йодистым калием. Составьте акт и пришлите мне подписать. Скажите, пожалуйста, кажется, вы очень не любите процесс этой работы?
— Да, признаюсь, Георгий Константинович, очень не люблю. Я только смотрю на вас и удивляюсь — у вас такое лицо, такое…
— Холодное?
— Да, если хотите…
— Я наслаждаюсь адской радостью или, пожалуй, особенным этаким сарказмом, но вы не понимаете этого чувства, моей злобы, которой я, пожалуй, и не скрываю. Представь те себе только это, и вы поймете меня: человек родится с криком и плачем от матери, которая тоже со скрежетом зубов разрешается маленьким гражданином мира. Оба голосят и этим дуэтом точно оплакивают маленького гостя мира, призванного играть дурацкую роль на сцене шутовской трагикомедии. И вот она начинается: человек растет, болеет и плачет, его мучают душевно и физически, вколачивая в него добрые начала — веру и любовь. Но природа делает свое: разжигает его кровь и ведет к порокам и разврату, преклоняя к земле, как скота: думая, что им овладел дьявол, он с недоумением апеллирует к небесам, молитвенно складывая руки. Пока он живет, миллионы бед сыпятся на его голову и фурии грызут его душу… Человек умирает и finita глупой комедии, если не считать, впрочем, что в конце концов он может попасть к нам на анатомический стол, где над ним учинят последнее издевательство. До свидания.
Я вышел.
Солнце только начало подыматься. Я сел в фаэтон и, немного спустя, лошади остановились у моей квартиры. Подымаясь по лестнице, я вспомнил, что меня ждет гостья — молоденькая имеретинка. Несколько времени назад я вылечил ее маленького брата и она преисполнилась самой восторженной благодарностью ко мне. Я воспользовался ее настроением и устроил так, что она стала часто захаживать ко мне. Это было чудное, грациозное создание, юное и чистое, как первое дыхание весны, и дикое, как серна. Кончилось тем, что она стала робко проговариваться о любви к доброму доктору. Я ничего не имел против коротенького союза с дикой девочкой, и такова уже моя несчастная звезда, что как-то нечаянно этот цветок, возросший среди долин Рионы, очутился на моей холодной груди.
Спустя некоторое время она впала в отчаяние и своими слезами стала надоедать мне.
Я вошел в свою спальню и остановился в изумлении.
Около окна, обратившись лицом к восходящему солнцу, стояла на коленях моя девочка и молилась. Светло-каштановые волосы, спутавшиеся во время ночи, падали на ее беленькие неразвившиеся плечи, не позволяя видеть ее лица. Я зашел сбоку. Ее ярко-голубые глаза, блиставшие от слез, были обращены к небу и маленькие руки приподняты с видом очень невинным, что делало ее похожей на молящегося херувимчика. Она что-то шептала, и хотя я всего не помню, конечно, но приблизительно что-то в этом роде:
— Я великая грешница… Никто не хочет знать, как я страдаю. Открыться отцу — он убьет меня. Остаешься Ты, Господи… Но я не умею молиться… Ты так высоко живешь… Не услышишь.
«Рационально, — невольно прошло в моей голове. — Надо большой штат херувимов, чтобы принимать прошения от такого множества челобитчиков».
— Ты все можешь… Ты всесилен… Пусть мой доктор любит меня… Изменит — убей его… Тогда и я умру… Легче мне умереть, нежели видеть его с другой.
— Вот как! какая эгоистка, однако же.
С этими словами я положил руку на ее голову. Она вскинула на меня свои голубые глаза и, простерши свои детские руки, охватила ими мою шею и повисла на ней.
Я стоял неподвижно минуты две. Наконец, мне это надоело.
— Скажи, пожалуйста, мой ангел — ты намерена долго висеть таким образом?
Она внимательно начала всматриваться в мое холодное лицо с таким видом, точно медленно читала свой смертный приговор.
— Ты меня больше не любишь!.. — воскликнула она с видом неподражаемого отчаяния, отбежала к стене и, прислонившись к ней спиной, закрыла лицо руками. Плечи ее нервно вздрагивали.
— Послушай меня, Джели, — начал я, медленно шагая по комнате. — Вечного в этом мире нет ничего. Маленькие радости нам даются здесь на короткое время, а на долгое — только большие страдания. Посмотри на розу: она расцвела и увяла; взгляни на Казбек: ледники его никогда не тают. Наша любовь — роза, жизнь — ледники. Ты хочешь, чтобы роза нашей любви всегда цвела — это невозможно. Я не люблю тебя больше. Цветок увял навсегда, остались ледники. Это делает так Бог — чтобы радости были коротки, а с Ним, ты знаешь, совершенно бесполезно спорить: Он сильнее меня. Не плачь, Джели.