Я позвонил по этому телефону в тот же день, не будучи уверенным, что поступаю правильно. К сожалению, природа не наградила меня способностью правдиво изображать отчаяние. Наверняка тот, кто там ответит, примет меня за шутника, захотевшего поразвлечься, притворяясь человеком, дошедшим до края. С другой стороны, мне это было нужно как своего рода репетиция, как инсценировка, вполне искренняя, хотя и преждевременная, а потому, вероятно, непростительная.
Я долго слушал звонки в трубке, но отвечать никто не желал. Десять минут спустя я предпринял вторую попытку – с тем же результатом. Я отправился на прогулку с Пепой, вернулся и снова позвонил по телефону надежды.
– Я решил в следующем году покончить счеты с жизнью, – сказал я.
Взявший трубку тип начал странно похрипывать, словно пытался откашляться, но что-то застрявшее в горле мешало ему.
– Что вы сказали?
Так обычно разговаривают завзятые курильщики. Его резкий голос царапал мне слух. Можно было подумать, что мой собеседник с треском жует кофейные зерна и одновременно говорит; в итоге вскоре после начала нашей беседы мне ничего не оставалось, как повесить трубку. «Нет, это не для меня», – решил я.
21.
Тема самоубийства так часто всплывает в наших с Хромым разговорах, что мне это надоело. Однако он, даже чувствуя мое раздражение, вроде как его не замечает. Я не грешу излишней мнительностью, но иногда начинаю подозревать, что друг прибегает к тонкой уловке: старается выставить в карикатурном виде то, что он называет добровольной смертью, и превратить ее в моих глазах в пародию. Правда, делает это очень осторожно и почти незаметно – шаг сегодня, еще шажок завтра. У него, видимо, появилась тайная цель – заставить меня отказаться от моего замысла. Однажды я уже заявил ему (о чем сожалею), что не хотел бы для себя комедийной развязки.
Я знаю, что, как только станет известно о каком-нибудь новом самоубийстве, Хромой непременно явится в бар Альфонсо с дополнительной информацией, вырезками из газет и журналов и так далее. Едва мы занимаем свои обычные места за столиком в углу, как он вытаскивает то одну, то другую вырезку и начинает со смаком читать сообщения, где обычно уже подчеркнул какие-то строчки, из чего следует, что все их заранее хорошо изучил. В общем, чем бы дитя ни тешилось… И можно сколько угодно твердить, что эту новость я уже слышал.
Его бурные комментарии бесят меня не меньше, чем то, что он без лишней скромности объявил себя большим специалистом в этом вопросе. Спорить с ним? Пустое дело. Напомнить ему, что совсем недавно мы уже обсуждали похожие сюжеты? Бесполезно. На любое возражение или упрек с моей стороны Хромой заявляет в свое оправдание, что снова и снова касается этой темы потому, что видит во мне не столько будущего самоубийцу, сколько преподавателя философии. Он жонглирует аргументами, процентами, цифрами, цитатами, чтобы показать, что подготовился к беседе с научной основательностью. И меня не удивляет, когда по ходу разговора, уподобляясь курильщику, который с наслаждением выпускает облако дыма, он приводит знаменитую фразу Альбера Камю: «Существует только одна по-настоящему серьезная философская проблема – самоубийство».
Это утверждение легко опровергнуть, с какого бока ни посмотри, и в первый же раз, как я его прочитал, мне оно показалось совершенно беспочвенным. Никогда не соглашусь воспринимать жизнь просто как идею, или как краеугольный вопрос, или как что-то в том же роде. И для меня самого, и для многих других людей жизнь может значить что угодно, но только не решение философской задачи. Кто же станет убивать себя из-за того, что не сходятся части силлогизма?
Готов поклясться: жизнь начала мне нравиться с того часа, как я понял, что могу сам положить ей конец. Только благодаря этому нет в ней больше незначительных моментов. Сейчас каждый мой поступок воспринимается как прощальный и как допинг. Внезапно все стало обретать смысл (да, Хромой, да, Камю), поскольку отныне сориентировано на одну контрольную точку. Теперь, и только теперь, я и вправду считаю, что жизнь (семь оставшихся мне месяцев) действительно стоит того, чтобы ее прожить. Моя уверенность в собственной решимости делает жизнь привлекательной – кажется, потому что, познав сладость готовности к этому шагу и душевного спокойствия, я почувствовал себя свободным от так называемого трагического чувства жизни
[28]. Меня ничто больше не связывает. Меня больше не связывают ни идеи, ни вещи. Не знаю, был бы мир более прекрасным, но он точно был бы менее агрессивным, если бы все люди с детства знали час, когда они в последний раз глотнут кислорода.
Нет худшего этического надувательства, чем отрицание смерти. Я все больше укрепляюсь во мнении, что именно иллюзия бессмертия лежит в основе самых страшных коллективных трагедий. Жизнь, зависящая от Идеи, – какой это ужас, даже если он способен дать утешение. Принести в жертву своих соплеменников ради процветания Идеи и обессмертить себя в ней – какая мерзость! Хорошая книга, собака, ласково лижущая мои руки, наблюдение за полетом стрижей в предвечернем небе – этого мне достаточно. А потом все кончается, как кончается день. И довольно, и не о чем тут больше болтать.
22.
Сегодня начались последние рождественские каникулы в моей жизни. Весь день я от чего-то убегал и до самого вечера так и не понял, от чего именно.
Утром я подбирал новую порцию вещей, чтобы разбросать их по городу. В это время у меня довольно громко работал телевизор, но я не обращал внимания на детские голоса, которые уже не один час выкрикивали номера выигравших лотерейных билетов.
Главный выигрыш выпал на билет, оканчивавшийся на семерку. В трехчасовых новостях я увидел несколько счастливцев, изображавших перед камерами бурную радость. Им суют под нос микрофоны. Но ни один не способен родить связную фразу. Они вообще не говорят ничего интересного, оригинального, что дало бы пищу для размышлений. Все в этих людях примитивно и обезьяноподобно. Они скачут от радости у дверей лотерейного офиса, размахивают бутылками кавы, потом откупоривают их и пьют прямо из горлышка, словно демонстрируя, что дуриком полученные деньги сразу освобождают от необходимости вести себя прилично. Видимо, они убеждены, что хорошие манеры – это удел невезучих и бедных.
Я родился и жил в стране, где царит бульварщина.
В стране, которая издевается над словом.
Я шел с Пепой по улицам, неся с собой чемодан, как путешественник, который не путешествует, а оставляет тут чашку, там тарелку или бокал. Слава богу, что не было дождя. Таким образом я избавился от части своей посуды, хотя нельзя сказать, чтобы ее у меня было много. И с каждым выброшенным предметом внутри росло чувство, что приближается миг, когда я воспарю над землей.