Я никогда и пальцем не тронул Амалию. Однако должен признаться, что время от времени – во сне или наяву – мне нравилось воображать, как я вкатываю ей пощечину – не со злости, не в ответ на обиду или оскорбление, не ради того, чтобы проявить свою власть или наказать за то, что я ненавидел в себе самом, нет, просто меня бы порадовал звук, с которым моя ладонь опускается на ее красивое лицо. И то, что в моем случае оставалось лишь игрой воображения и никогда не воплощалось в жизнь, для отца, как мне кажется, приобрело форму зависимости, сулящей наслаждение.
Я нанес свой воображаемый удар, голова Амалии резко дернулась вбок, завитые пряди на несколько мгновений плавно взлетели вверх, взгляд от слез сделался ярким и блестящим, и каждая черточка ее лица лучилась печалью, замешанной на гневе, но лицо оставалось при этом дерзким и непокорным. Волшебное видение. Как жаль, что насилие причиняет боль.
3.
Я выбрал философию, потому что увидел в ней прямой путь к исполнению своего желания – быть свободным человеком, который превращает собственные мысли в тексты. Именно о такой судьбе я мечтал: о жизни, обретающей смысл, который ты сам в нее вкладываешь, за исключением ситуаций, когда в игру вступают высшие силы. То есть мечтал стать человеком, целиком посвятившим себя изложению на бумаге своих размышлений. Я был молод, здоров, и мною двигала потребность всему отыскивать объяснения.
Разумеется, я ни с кем своими планами не делился. Дома я просто сказал, что хочу изучать философию, потому что она мне нравится. Папа не преминул пустить в меня отравленную стрелу в присутствии остальных членов нашей семьи. Он спросил, не дал ли я, часом, обета бедности. Мама тоже без особого одобрения отнеслась к моему выбору. Когда мы остались вдвоем, она призналась, что предпочла бы для меня профессию получше. Получше?
– Я имею виду учебу, которая дает шанс на лучшее материальное будущее.
И тем не менее родители мое решение приняли. Хотя они и считали философский факультет второразрядным, надо было уважать право свободного человека определять собственную судьбу. И до какой степени свободного! С начала учебного года я почти перестал бывать дома, являлся туда, только чтобы поесть, поспать, принять душ и так далее.
Однажды ночью, когда мы уже погасили свет, Раулито сообщил мне со своей кровати, что сегодня папа наподдал матери, когда они вдвоем заперлись у себя в спальне.
– Раз заперлись, значит, ты этого видеть не мог.
– Зато слышал.
Брат твердил, что мы должны что-то предпринять. Мы ведь уже не дети. Могли бы остановить отца, особенно я, поскольку учусь в университете и умею говорить складно. Я же ответил, что до смерти хочу спать, пусть он напомнит мне об этом завтра; и он действительно напомнил, но я ничего не сделал, потому что на самом деле ничего из происходящего у нас дома меня в то время не волновало, если, конечно, впрямую не затрагивало мои интересы.
Брата мое безразличие сильно огорчило, и он рискнул самостоятельно попробовать защитить мать. Что-то такое он отцу сказал, какой-то упрек ему бросил, за что, разумеется, сразу и поплатился, вернее, поплатилась его физиономия. Точно не знаю, то ли Раулито сослался на меня, то ли отец заподозрил в этой дерзкой выходке заговор сыновей против него, но, когда я вернулся домой, он решительным шагом двинулся мне навстречу, выгнал из комнаты все еще плачущего Раулито и со свирепым лицом и гневным взором заявил, что нам надо поговорить.
И началось: нечего тут умничать, он меня видит насквозь, более вероломного и коварного человека трудно сыскать, это я подзуживаю брата, глупого и послушного Раулито, чтобы он наговорил отцу якобы от своего лица черт знает что, а на самом деле это все мои мысли, и если я не доволен им в качестве отца или мужа их с братом матери, то должен сказать ему прямо, «как положено мужчине, мать твою туда-растуда, а я веду себя как распоследний сукин сын».
Я прикинул в уме. Если я взбунтуюсь, если начну оправдываться, если он кинется на меня, а я начну защищаться или уйду из дому, то мои мечты о свободе можно похоронить, потому что материально я завишу от этого бесноватого урода. А если спущу нынешнюю разборку на тормозах, то все равно предам свою свободу.
Природа предлагает нам другие варианты: замаскироваться, притвориться мертвым, выпустить яд…
Я постарался как можно спокойнее сказать:
– Послушай, пап. Я понятия не имею, о чем ты толкуешь. Все это звучит для меня слишком абстрактно.
Кажется, слово «абстрактно» на миг что-то разладило у него в мозгу. Во всяком случае, я уверен, что как-то оно на него подействовало, хотя не знаю, как именно. По отцовскому лицу пробежала легкая судорога, и это его выдало. И еще я уверен, что, если бы он не ставил так низко мои интеллектуальные способности, а также, впрочем, и способности всех окружающих, то его бы куда меньше поразил столь жалкий намек на высокий стиль. Видимо, он посчитал это достаточно смехотворной заявкой на снобизм, что несколько притупило его негодование. А может, понял это так, что никудышный студент бросает ему вызов, предлагая вести диалог на научном уровне. На что опытный преподаватель и клюнул. Хотя сам он только что ругался последними словами, теперь изрек несколько заумных терминов, которые совершенно не шли к делу, так что я даже подумал, не пародирует ли он мою речь. Брату отец совсем недавно влепил затрещину, а меня теперь похлопал по плечу, правда, довольно крепко похлопал, чтобы я не посчитал его жест выражением дружелюбия.
– Ты далеко пойдешь, – заявил он наставительным тоном, но не без издевки.
По его мнению, такие люди всегда пробиваются вперед, но я не должен строить себе больших иллюзий. Испания не та страна, где ценят философов. Здесь слишком жарко. Испания – страна пляжей, баров и народных праздников. Затем отец дал такое определение философии: это занятие для разочарованных в жизни одиночек, которые обитают в пасмурных землях. Это особый способ убить время, сидя у горящего камина, когда снаружи лютует мороз, дует ветер и темнеет в четыре-пять часов дня. Я должен посмотреть правде в глаза: испанский язык годится много для чего, но только не для глубоких умствований.
– Наш язык хорош для метафор и забавных историй, для ругательств и куплетов. Он выразителен, но не склонен к точности.
Отец еще долго с презрением прохаживался по нашему языку. А я невозмутимо молчал, даже не думая вступать с ним в спор. Никогда он не вел себя при мне так нелепо, так по-ребячески глупо, так жалко. Думаю, в конце концов до него дошло, что мое молчание могло объясняться чем угодно, но только не восхищением. Видимо, он рассудил – и мудро рассудил, – что если ударит сейчас студента, у которого весь стол завален умными книгами, это помешает ему с достоинством выйти из сложной ситуации. Кроме того, он слишком приоткрыл собственные мысли и убеждения и тем самым поставил под удар свой интеллектуальный авторитет. Отец с улыбкой глянул на меня, а потом, чтобы я не принял его улыбку за капитуляцию, опять похлопал по спине, и на сей раз дружелюбнее, чем раньше.
– Ладно, Аристотель, ладно. – Это были последние его слова, которые я разобрал, когда он выходил из комнаты, бормоча что-то себе под нос.