– До сих пор не понимаю, почему мы не могли отдать ему старый футбольный мяч Эндрю, – сказал Шаг, обращаясь к Джоани.
Ботинки были замшевые, шмелино-желтого цвета, с белыми полосками и белыми шнурками. Шнурки продевались через десяток отверстий, а сами ботинки доходили ему чуть не до коленей. Ах, как они ему понравились.
– Что нужно сказать тете Джоани? – напомнила брату Кэтрин.
Он хотел сделать вид, что ему безразличны эти коньки. Он хотел убрать их назад в пакет и сказать Кэтрин, что им нужно уходить. Он чувствовал себя предателем. Он был ничем не лучше своей сестры.
Из кухонного окна донесся голос тетушки Пегги.
– Шаг. Ты не поверишь, что натворил этот Блудный.
Шаг ухмыльнулся, глядя на племянника, потом так ухмыльнулся Кэтрин, что ей захотелось прижать руки к груди, к животу.
Первым заговорил Дональд-младший.
– Нет, речь не про то, дядя Шаг. Мне предложили работу, хорошую, высокооплачиваемую, на которой у меня в подчинении будет больше четырех десятков человек.
Шаг допил остатки молока.
– А я ждал, что ты подашься в таксисты.
– Пока еще ты можешь его увидеть на стоянке такси на Ренфру-стрит, – сказала Кэтрин, помогая Шагги надеть новые ролики. Она повернула голову, заговорила с Дональдом-младшим через худенькое плечо. – У меня своя карьера. Я не собираюсь срываться с места и мчаться за тобой абы куда.
Шаг понаблюдал, как она пытается загнать его племянника под каблук, и рассмеялся.
– Донни, сынок! Я думал, ты на пути к успеху, но посмотри, как бунтуют католики.
Дональд-младший повернулся к своему дяде.
– Это хорошая работа на палладиевых шахтах. Где-то там, в Трансваале
[62], кажется, это так называется. Они нам сказали, что возьмут почти всех гованских
[63] клепальщиков. Они доставят нас туда самолетом, дадут жилье. Даже выплатят нам жалованье за месяц вперед. Йессс! Ююююжная Аааафрика. Ураааа.
– Ты там будешь начальником кафров!
[64] – сказал Шаг, оттопырив в искренней гордости нижнюю губу.
– Не произноси это ужасное слово при ребенке, – сказала Кэтрин. Она помогла брату подняться на ноги и развернула его в сторону двери. – Иди, поиграй в коридоре. Не забудь дверь за собой закрыть.
Они проводили его взглядом – Шагги шел, разведя руки в стороны для равновесия, растопырив пальцы, словно птичка – крылышки. Он на каждом шаге отталкивался одной ногой для последующего изящного скольжения, но ролики почти сразу же зарывались в ворсистый ковер. Он выбрался в коридор, на лице расплылась улыбка до ушей.
Шаг разочарованно втянул воздух.
– Не думаю, что это мой сын.
Шагги опустил руки. Он перестал скользить по ковру. Он вдруг ощутил, какие тяжелые на самом деле эти старые роликовые коньки.
Шаг развернулся к Кэтрин и спросил:
– Что, по-твоему, она скажет, когда узнает, что я с ним встречался?
Кэтрин посмотрела на Шагги, увидела его пылающие щеки.
– Нет-нет. Ей никак нельзя говорить, что он был здесь.
На лице Шага появилась злорадная улыбка. Он заговорил провокаторским тоном, каким в школе говорят хулиганистые ребята, жаждущие увидеть драку.
– Ну-ну. Пусть он сам ей скажет.
Кэтрин резким движением закрыла дверь между ними. Шагги услышал, как его отец разразился смехом. Услышал, как Кэтрин сказала:
– Зачем, черт побери, ты попросил меня привести его, если у тебя свара на уме?
Шагги весь день провел, приминая ворс на коридорном ковре, стараясь из всех сил уничтожить его. Он слышал, как взрослые спорили о чем-то, что, как ему показалось, зовется Джоанны Друг живет на юге Африки
[65]. Он услышал, как Кэтрин сказала, что к Рождеству обоснуется там. Он размышлял над тем, как выглядят черные люди и зачем им нужен Дональд-младший, чтобы работать лучше. Еще он не понимал, почему его старшая сестра должна уезжать и оставлять его.
Тринадцать
Черные шлаковые холмы уходили вдаль на мили, как волны окаменевшего моря. Угольная пыль оставила тонкий серый налет на лице Лика. Она заостряла его и без того худые черты, подчеркивала мощную носовую кость, чернила тонкие волоски, пробивающиеся над его верхней губой. Его пушистая челка перестала развеваться, теперь она, тяжелая и серая, лежала на его лбу. Он, казалось, был сделан из графита, как один из его черно-белых рисунков.
Подниматься по оползающим склонам черных холмов оказалось делом медленным. С каждым шагом его ноги чуть не по колено погружались в шлак. Тонкие струйки пыли забивались во все отверстия. Пыль струилась по его лоферам, их кисточки поднимали черные облачка, словно хвост грязной коровы. На спуске шлак преследовал его, словно голодная волна. Хотя это его мало беспокоило, и все же, несмотря на его худобу, подошвы разрушали затвердевшую корку, и шлак сыпался вниз. Шлак вел себя так, словно пытался вывернуться наизнанку, скинуть Лика и показать свою еще бо́льшую нетронутую черноту внутри. Каждый раз, когда очередной холм сбрасывал его, он чувствовал себя еще более незаметным, более похожим на невидимого призрака, чем обычно.
Пересекать это черное море лучше всего было в безветренную погоду, при высокой влажности. Когда ветер облизывал сухие терриконы, они реагировали на воздух, как начинка «Волшебного экрана»
[66], как графитовая пыль от миллиона заточенных карандашей. Если эта пыль попадала ему в рот, он потом несколько дней ощущал ее вкус. А когда над шахтами шел дождь, холмы выглядели усталыми и побитыми. Они застывали, словно сдались и умерли.
Лик забрался на вершину самой высокой груды и сел там. Он закурил бычок и оглядел мертвую шахту и умирающий поселок внизу. Словно в диораме, поселок, аккуратный и симметричный, стоял на торфяном болоте, так игрушечные домики стоят на потертом коричневом ковре. Даже отсюда, подумал Лик, все это выглядит жалким и маленьким.