— Тюремщик дома, тюремщик в универе. Бедняга.
— Теперь ты можешь понять, почему я застряла на год у миссис Бреннан. И я почти уверена, мои родители рассказали ей об этом парне, потому что она постоянно отпускает замечания типа: «Надеюсь, вы не флиртуете с регбистами из Тринити, а?» Как же она меня бесит. Как же хочется сказать чертовой суке, чтобы занималась своими делами.
— Так и сказала бы. И почему бы тебе не сказать родителям, что твоя жизнь — это твоя жизнь, твое тело — это твое тело?
— У вас в Нью-Йорке так, наверное, можно. Но здесь? Немыслимо. Меня бы сделали парией, приказали никогда не возвращаться домой.
— И это самое страшное в жизни?
По испуганному выражению лица Джасинты я поняла, что она никогда раньше не задумывалась над этим вопросом. Девушка часто заморгала, борясь со слезами. Внезапно испугавшись, что так ее расстроила, я положила руку ей на плечо:
— Прости, я не должна была…
— Ты права, конечно. Но я боюсь даже думать о таких вещах. И сейчас несла полную чушь…
— Поверь, я тебя прекрасно понимаю. Уж я-то знаю, как это трудно — уйти от психованных родителей.
Всего за два дня до этого я шла к выходу на посадку в аэропорту Кеннеди. Провожала меня мама. Отец снова уехал в Чили с Адамом, приводить в порядок дела на своем вновь приватизированном руднике. Он заверил нас с мамой, что у Питера все в порядке, хотя от брата мы так и не слышали ни слова за два месяца, с тех пор как он отправился в Южную Америку. Как я ни старалась гнать от себя пугающие мысли, они меня одолевали. Я отправила Адаму письмо и две открытки до востребования на «Америкен Экспресс» в Сантьяго, но ответом было его молчание. В Нью-Йорке падал легкий снежок. Все рейсы, за исключением одного — в Шеннон и далее в Дублин, — были задержаны. Сказать, что я нервничала, значило бы не сказать ничего. Но больше всего меня выбило из колеи то, что мама, идя со мной к выходу на посадку, вдруг решила заплакать.
— Сегодня вечером я приеду в пустой дом, — всхлипывала она. — Вы все меня бросили.
— Мам, дома никто не живет уже года полтора, даже больше.
— Но, по крайней мере, Питер был недалеко, в Нью-Хэйвене, а ты всего в шести в часах езды, в Мэне.
— Все течет, все изменяется.
— С каких это пор ты стала таким философом?
— С тех пор, как узнала кое-что о сердечной боли.
— И с какой это стати ты с сигаретой?
— С такой, что я курю, вот с какой. Твоя родная мать смолила как ненормальная, и ничего, дожила до старости.
— А если б не курила, могла прожить еще лет десять — пятнадцать.
— Сколько я себя помню, ты постоянно жаловалась на то, какая она хитрая, жестокая и как тобой манипулирует.
— Мне позволительно такое говорить, а тебе нет.
— Это еще почему?
— Потому что тебе она не была матерью. И потому что ты точно так же думаешь обо мне. Я же знаю, ты меня ненавидишь.
— Это неправда, даже несмотря на то, что ты делаешь жизнь невыносимой… в основном для самой себя.
У мамы был такой вид, словно я ударила ее кулаком в живот.
— Спасибо, что высказала мне это за минуту до того, как улететь… Надеюсь, ты не натворишь там глупостей? Не надумаешь, например, съездить в Белфаст. В Ирландии, между прочим, война.
— Так это на севере, а я лечу не туда. Пожалуй, гулять по Восьмой авеню в два часа ночи более опасно.
— Потому мы и живем в провинции, чтобы избежать опасности.
— Хотя в провинции полно своих ужасов.
— И не говори. Вчера я на улице встретила Синди. От Карли до сих пор нет ни слова… и никакой надежды на то, что она жива.
Я закрыла глаза. С некоторых пор я перестала отвечать на письма миссис Коэн, потому что каждое письмо было как нож в ране — такой раной было для меня самоубийство Карли. Сейчас, после того что случилось с профессором Хэнкоком, я просто вынуждена была гнать от себя мысли о том, что могла бы что-нибудь сделать, чтобы предотвратить две эти чудовищные, никому не нужные смерти.
— Мам, давай не будем об этом, ладно?
— Ты не представляешь, до чего исхудала бедняжка Синди.
— Я уверена, что она проклинает себя за переезд в Коннектикут, — сказала я. — Останься Карли в Нью-Йорке, и всех этих ужасов с ней могло бы и не случиться.
— Эта девочка была изгоем. Из нее везде могли сделать жертву.
— Почему ты так защищаешь место, которое сама ненавидишь?
— Ты ничего ни о чем не знаешь — по крайней мере, о людях.
— Но вот что я знаю: у каждого из нас всего одна жизнь, и поэтому мы можем ей распоряжаться, как сами захотим.
— Как наивно это звучит! Ты сама не понимаешь, до чего ты наивна — ты же ничего не понимаешь про то дерьмо, в котором мы все плаваем.
— Ты надо мной издеваешься? — Мой голос внезапно зазвучал громче. — После всего, через что мне недавно пришлось пройти, ты считаешь, что я наивная дура и не разбираюсь в этой проклятой гребаной жизни?
— Необязательно так выражаться.
— Нет, обязательно. Потому что ты никогда меня не слушаешь. Потому что думаешь, что только тебе одной больно. Потому что цепляешься за жизнь, которая тебе не нравится, но ты и пальцем не пошевелишь, чтобы хоть что-то в ней изменить. А потом тебе хватает решимости сказать мне…
Эту фразу я не закончила, потому что моя мать решительно развернулась и устремилась к выходу, оставив меня у терминала с открытым на полуслове ртом и все еще кипящей от злости. Я не стала окликать маму, не побежала за ней, потому что понимала: именно на это она и рассчитывает. Я просто нашла свободный пластиковый стул возле терминала, выбросила окурок и закурила новую сигарету. Руки дрожали — я ощущала привычную смесь ярости и вины, которую так часто вызывала во мне мать.
Не прошло и трех минут, как мама появилась снова.
— Не надейся, что так просто от меня избавишься, — сказала она, обнимая меня одной рукой. — Не могла же я уйти, не вручив тебе прощальный подарок. — Она сунула руку в карман и протянула мне маленькую плоскую коробочку. — Уж извини, с подарочной упаковкой я не стала заморачиваться.
Я сняла крышку и обнаружила красную авторучку с красно-черным колпачком и золотым пером.
— Это ручка твоего дедушки. «Паркер Биг Ред». Папа мне рассказывал, что ее подарил ему его отец в 1918 году
[71] в честь того, что он сумел выжить на Западном фронте в Первой мировой войне. Я знаю, дедушка хотел бы, чтобы ручка оказалась у тебя. Ну, можем мы хоть расстаться на положительной ноте? Пожалуйста…