Жена Кавалера и Герой внимали ему с уважением. Обоих искренне интересовало то, что говорил Кавалер. В то же время, на протяжение всей речи Кавалера, они подсматривали друг за другом в зеркале. Зеркала в комнате – всегда соблазн. Еще больший соблазн – огромный купол из битого зеркала, фасеточный глаз мухи, в котором они множились; накладывались друг на друга, деформировались – но уродство, порожденное зеркалами, только смешило их.
И когда Кавалер удалился осматривать другие залы и гулять по парку, а они осознали, что остались вдвоем, – отец ушел, а дети остались одни в комнате смеха, – они, толстая женщина и маленький однорукий мужчина, замолчали, замерли, изо всех сил стараясь смотреть только в зеркала, но тут на них обрушился шквал столь безграничного счастья, столь бескрайнего блаженства, что они, уставшие от желания, пьяные от восторга, кинулись друг к другу в объятия и поцеловались (их поцелуй длился и длился), и это объятие, этот поцелуй распадался, множился в зеркалах наверху.
В этой странной обстановке, где все говорило о затворничестве, об отказе от обыкновенных сантиментов, где роман был возможен только с вещами, двое людей, давно любивших друг друга, дали волю самой обыкновенной и самой сильной из всех человеческих страстей, и с этого момента для них не было пути назад.
Но Кавалера ждало еще одно откровение. Он отсутствовал почти час, и этого времени было достаточно, чтобы его жена и их общий друг во всей полноте ощутили, какой ураган выпустили на волю, и, смущенные его мощью, решили отправиться на поиски Кавалера. Они обнаружили его в парке, на мраморной скамье – Кавалер сидел спиной к алому гибискусу и темно-розовой бугенвилии, стелющимся по низкой, увенчанной монстрами стене. Он заговорил с ними странным, приглушенным голосом. Он рассказал об одной забавной скульптуре, замеченной им по дороге в парк: Атлас, широкая мускулистая спина которого сгибается под тяжестью пустой винной бочки. Они не могли не заподозрить, что его мрачность вызвана догадкой о случившемся. Но Кавалер все это время даже не думал о своих спутниках.
Пока он спускался по одному из двух пролетов монументальной наружной лестницы и шел к задней стороне виллы, он еще помнил о них. Но потом он увидел нечто особенное – то, что заставило забыть и о них, и о себе.
То была часовня князя. Кавалер вошел в сырое помещение и замер. Высоко над головой он почувствовал какое-то движение. Летучая мышь? Он ненавидел летучих мышей. Но потом понял, что для летучей мыши оно слишком велико и только чуть колышется: потревоженное весенним ветерком, который он впустил в часовню, когда открыл дверь. С высокого золоченого потолка свисало нечто – Кавалер уже мог различить очертания – фигура человека в натуральную величину, коленопреклоненного в молитве, но без какой-либо опоры. Когда глаза Кавалера окончательно привыкли к темноте, он увидел, что человек висит в затхлой пустоте на длинной цепи, прикованной к его макушке. Цепь тянулась к крюку, ввинченному в пупок огромного Христа, прибитого гвоздями к кресту, который, в свою очередь, был горизонтально прикреплен к потолку. И Распятый, и висящий в воздухе человек, взывающий к нему, были выкрашены в неприятно реалистичные цвета.
Богохульство не могло растревожить ярого атеиста: но мог страх – его собственный страх, пронзивший солнечное сплетение при виде повешенного, а также столь явно выраженный неизбывный страх другого человека. Так, значит, кунсткамера князя – не свидетельство его сумасшествия. Нет, все это – выражение ужаса.
Он был смелее меня, подумал Кавалер, стремглав выбежав из часовни и усевшись ждать жену и друга. Князь довел любознательность и жадность коллекционера до их крайней формы, когда привязанность к вещам выпускает наружу неуправляемый дух шутовства. У него были все основания бояться, но он хотел посмеяться над своими страхами. Вещи утащили князя вниз, на самое дно чувств, и, естественно, опустившись достаточно глубоко, он понял, что попал в ад.
* * *
Кавалер наконец узнал от Чарльза, что его вазы погибли вместе с «Колоссом» в прошлом декабре, 10-го числа. То есть свое опасное морское путешествие он совершал тогда, когда коллекция уже лежала на дне морском. Почему они не спасли хотя бы часть сундуков, хотя бы несколько? Ему стало известно, что в том единственном сундуке, который матросы, полагая, что там драгоценности, спасли, оказалось заспиртованное тело английского адмирала, которое везли на родину для захоронения. Черт бы его побрал, написал Кавалер Чарльзу.
Гибель любимых вещей бывает страшнее смерти любимого человека. Людям положено умирать – хотя об этом они вспоминают редко. Живет ли человек в скучной осмотрительности, как сейчас Кавалер, играет ли со смертью, как его прославленный друг всякий раз, когда выходит в море, – конец всегда один, и он неизбежен. Но казалось бы вечные, великолепные античные вазы! Они, жившие столько веков, несли в себе обещание бессмертия. Мы и собираем-то их, привязываемся к ним отчасти потому, что их уход из этого мира отнюдь не предопределен. Если же обещание нарушено, по неосторожности или из-за несчастного случая, наш протест кажется бессмысленным, наше горе – чуть неприличным. Но траур, усугубляющий, а потому облегчающий горе, необходим.
Неверие – наша первая реакция на известие о том, что чего-то, безмерно нами любимого, больше нет. Прежде чем начать оплакивать, человек должен избавиться от чувства, будто ничего не произошло. Лучше, если человек присутствовал при несчастье. Кавалер был свидетелем угасания Катерины, склонялся к ней, чтобы услышать ее последний вздох, своими глазами видел, как его несчастная жена прекратила свое существование; оплакивал ее, потом простил за то, что она умерла, и перестал оплакивать. Если бы вазы погибли при пожаре в его доме, если бы их пожрала лава, чье наступление он видел бы собственными глазами, он знал бы, как оплакивать любимые вещи; траур сделал бы свое дело – и закончился бы раньше, чем несправедливость потери нанесла ему безнадежную рану.
То, что случилось не на наших глазах, приходится принимать на веру. Но Кавалеру становится все труднее верить. Известие о том, что вазы погибли много месяцев назад и так далеко, было для него равносильно известию о кончине любимого человека, столь же далекой по времени и расстоянию. Известие о такой смерти всегда отмечено печатью недостоверности. Представьте: вам сообщили, что некто, отправившийся на другой конец света, некто, встречи с кем вы ожидали со дня на день, на самом деле вот уже много месяцев, как умер. Вы же все это время, не зная о потере, спокойно жили обычной жизнью. Печальная новость воспринимается как насмешка над бесповоротностью смерти. Смерть уменьшается до информационного сообщения. Они же всегда немного нереальны – именно поэтому мы можем поглощать их в таких количествах.
Кавалер оплакивал свои сокровища. Но траур, который начинается с таким запозданием, в сомнении и неверии, не может быть полноценным. По-настоящему оплакивать не получалось – Кавалер злился. Ведь и без этого в первые невеселые недели в Палермо способность его организма к восстановлению, душевная гибкость подверглись серьезному испытанию, серьезному, как никогда. Он сумел собраться с духом и вернуться к прежним увлечениям, пусть и не в таких масштабах, как прежде. Но потеря драгоценных ваз стала для Кавалера последним ударом. Его, человека, который раньше не мог себе и представить, что с ним может случиться несчастье, все больше охватывало горькое разочарование.