– Легко им, нехристям, советы советовать! – пробормотал фельдмаршал Василий Владимирович.
– А что? – легким голосом, чтобы можно было принять за шутку, сказал Алексей Григорьевич. – Катерина моя – обрученная государева невеста!
– Княжна Екатерина не венчалась с государем, – настаивал Василий Владимирович, упрямо склоняя голову.
– Не венчалась, так обручалась, – вмешался брат Алексея Григорьевича, князь Иван.
– Иное дело венчание, а иное – обручение, – продолжал Василий Владимирович. – Хоть бы она и венчана была, и тогда в учинении ее наследницей не без сомнения было бы. Не то что посторонние, да и нашей фамилии прочие лица у нее в подданстве быть не захотят. Покойная государыня Екатерина Алексеевна хотя и царствовала, но только ее величество государь император при жизни своей короновал.
Иван Григорьевич покосился на своего брата, уловил чуть заметный его кивок и проронил раздумчиво:
– Стоит только крепко захотеть… Уговорим графа Головкина и князя Дмитрия Голицына, а коли заспорят, так мы их и бить начнем. Как не сделаться по-нашему? Ты, князь Василий Владимирович, в Преображенском полку подполковник, а князь Иван Алексеевич – майор; а в Семеновском полку спорить против нас некому. Крикните княжну Екатерину на царство – небось подхватят!
Князь Василий Владимирович крепко взялся за голову:
– Что вы, ребячье, врете? Мыслимое ли дело? И затем, как я в полку объявлю? Услышат это от меня, не то что станут бранить – еще и побьют!
– Да, – вздохнул Алексей Григорьевич. – Вот ежели бы Катерину государь изволил объявить своей наследницей в духовной…
– Да, – совершенно так же вздохнул Василий Владимирович. – Оно бы хорошо, только это дело в воле его величества состоит. Как нам о таком несостоятельном деле рассуждать, когда вы сами знаете, что его величество весьма болен?
– Об том и речь, – загадочно пробормотал Алексей Григорьевич, хитро отводя глаза.
– А, вон вы чего, – пробормотал после некоторого молчания Василий Владимирович. – Ну, братья, я вам в таком деле не пособник. Сами себя погубите, если станете этого добиваться.
И вместе с братом Михаилом фельдмаршал покинул Головинский дворец.
Простодушный Иван Григорьевич возобновил разговор:
– То, что государь в руке своей не волен, понятно само собой, об этом и речи больше нету. А вот нельзя ли написать духовную от имени государя, якобы он учинил своей наследницей невесту свою Екатерину?
Уже братьев Владимировичей не было – некому было возражать против такого безумного предприятия.
– Садись к столу, Василий Лукич, – предложил отец государевой невесты. – Ты у нас словами крутить мастер.
Долгорукий некоторое время почеркал пером по бумаге, потом поморщился:
– Не штука сочинить, что писать. Но моя рука непохожа на руку государеву. Кто бы написал получше? А я скажу, чего писать надо.
Стали пробовать. Лучше всех почерк оказался у Сергея Григорьевича. Князья Василий Лукич и Алексей Григорьевич сочиняли духовную и диктовали ему, так что выходило: один скажет, а другой прибавит. Князь Иван Алексеевич смотрел-смотрел, как дядюшка водит пером по бумаге, хмурился-хмурился, потом вдруг вынул из кармана какие-то две бумаги и решительно сказал:
– Посмотрите, вот письмо государево и моей руки. Письмо руки моей – буква в букву как государево письмо. Я умею под руку государеву подписываться, потому что я с ним в шутку писывал.
И под одним листком с составленной духовной он подписал:
«Петр».
Дядья стали глядеть да сравнивать и хором решили, что почерк князя Ивана Алексеевича удивительно как схож с почерком государя. И все же они не решились дать ходу фальшивой духовной. Оставался другой листок, еще не подписанный. Алексей Григорьевич сказал сыну:
– Ты подожди и улучи время, когда его величество от болезни станет свободнее, тогда и попроси, чтобы он эту духовную подписал. А если за болезнью его та духовная его рукой подписана не будет, тогда уже мы, по кончине государя, объявим ту, что твоей рукой подписана, якобы он учинил свою невесту наследницей. А руки твоей с рукою его императорского величества, может быть, не различат.
Вслед за этим князь Иван, прихватив оба листка с духовной, поехал в Лефортовский дворец и ходил там, беспрестанно осведомляясь, не стало ли лучше государю, нельзя ли быть к нему допущенным? Но близ государя постоянно был Остерман. Вообще никого из посторонних не допускали к нему. Камердинер Лопухин сам разводил огонь в печи, да так, что к голландке нельзя было притронуться и больной все время сбрасывал одеяла.
Сквозь запотевшие, сочившиеся испариной стекла видно было, что народ, встревоженный болезнью царя, толпился у дворца. Иногда проходили войска, раздавалась барабанная дробь. Барон Остерман стоял у плотно закрытых створок, напрасно пытаясь уловить хоть струйку свежего воздуха и потирая грудь. Доктор Николас Бидлоо, только что покинувший комнату, настрого запретил открывать окно.
– Андрей Иваныч… – послышался слабый голос, и барон, резко повернувшись, увидел лихорадочно блестевшие глаза молодого императора. – Андрей Иваныч, я жив еще?
Остерман растерянно оглянулся на замершего Лопухина, потом приблизился к постели:
– Вы живы, ваше величество, и, даст бог, поправитесь.
Лопухин закашлялся.
– Чего перхаешь, Степан Васильевич? – чуть слышно спросил Петр. – Тут не продохнуть, а ты кашляешь. Окошко отворите, а? Дохнуть разу нечем. Дурно мне…
Остерман оглянулся. Лопухин сидел на корточках у печи и смотрел на него, чуть приоткрыв рот.
Остерман пожал плечами:
– Ну что я могу поделать с волею вашего величества?
Этого было достаточно, чтобы Лопухин поднялся с корточек, постоял некоторое время согнувшись, разминая колени, а потом боком, словно крадучись, приблизился к окну и дернул створку во всю ширь.
Наружу вырвался клуб пара, а в комнате вмиг сделалось прохладнее.
– Ого! – тихо засмеялся Петр. – Хорошо как! Нет… – голос его вдруг упал. – Нет, студено. Закрывайте.
Лопухин с силой захлопнул окно.
– Степан Васильевич весьма послушен воле вашего величества, – усмехнулся Остерман. – А теперь, пока не воротился доктор и не начал бранить нас за непослушание, примите-ка лекарство.
– Лучше бы мозельского али пива, – пробормотал юноша, которому до смерти надоело горькое питье, которым его потчевали.
– Думаю, Степану Васильевичу и сейчас ничего не останется, как подчиниться, – сговорчиво кивнул Остерман.
Он отвернулся от постели и вынул из кармана на груди плоский розовый флакон с золотой пробкой. Подал его Лопухину, стараясь, чтобы больной ничего не видел. Впрочем, император лежал с закрытыми глазами и думал, что зря он, наверное, надышался этого студеного январского воздуха. Как бы не было худа!