Ты выглядишь так, как будто увидела привидение. Ты смотришь на меня широко раскрытыми глазами, красивыми коровьими глазами, как я называл их про себя. Ты выхватываешь цветы у меня из рук, рвёшь их на части и называешь меня ослом и негодяем, которому следует убираться прочь, а затем к тебе подходит мужчина и кричит: «Что это за человек?» — и теперь, моя Хельга, я буду откровенен: в тот момент я почувствовал, что у меня отняли жизнь; всё почернело у меня перед глазами. Я не помню точно, кто из нас начал первым, но я чувствовал себя беспомощным бараном, загнанным в угол мясниками. Моим единственным выходом было оскалить зубы, ведь в противном случае я должен был умереть, поэтому я с силой схватил этого человека и швырнул его об стену, несмотря на то что он был намного крупнее меня, и на него посыпались мои удары; тем временем ты кричала и ударила меня по голове веником, оставшимся от букета, твои дети стояли у дверного проёма, и люди вышли из своих квартир в коридор, но мне это понравилось, чёрт возьми, это было хорошо, когда ты меня ударила, это прикосновение было во много раз лучше, чем отсутствие всякого прикосновения, и для меня было чистым блаженством снова слышать, как ты плачешь и кричишь на меня, точно так же, как в прежние времена, у загона для овец с канавкой для навоза; ты — жизнь — кричишь на старую корягу. На меня.
Я ушёл.
И по правде говоря, мне не было дела до того, куда я иду.
18
После этого моё положение стало хуже, чем когда-либо. Госпожа ушла из моей жизни, и её заменил господин по имени Вакх
[65]. Дело в том, что у меня мало воспоминаний о той зиме; ни до, ни после этого мой образ жизни не был до такой степени недостойным. Полагаю, я жил, поскольку у меня не хватало духа свести счёты с жизнью. Я навлёк на себя вечный позор здесь, в общине, и я не скрываю того факта, что горечь и злоба ранили меня до глубины души. Однако были добрые люди, сочувствовавшие мне, и я держался на плаву, Хельга, благодаря их доброте и благодаря животным. Да будет благословенна человеческая доброта. Раз уж я решил не обращать внимания на дождь и радоваться солнечному свету, пока пишу тебе эти строки, я больше не буду думать о том унизительном для меня времени; вместо этого я лучше вспомню, как я выздоровел.
Это случилось, когда пришло твоё письмо.
Одному Богу известно, как часто я брал в руки это письмо и читал его. Ты, конечно, видишь, какое оно потёртое. Это письмо свято для меня. Я выучил наизусть каждое слово много лет назад; я хранил письмо у себя на груди, под рубашкой, и плакал, и искал утешения и силы в этом письме почти всю свою жизнь, или мне так кажется; но только здесь и сейчас, перед лицом смерти, я наконец сел и ответил на него, моя милая Хельга. Никогда раньше я не чувствовал потребности ответить тебе; мне было достаточно знать, что ты рассталась с Хатльгримом и хотела, чтобы я пришёл к тебе, что ты просила меня о прощении. Что ты сказала — как ты написала в письме — что ты — любишь меня.
Для меня, фермера, осознание этого факта было более чем достаточным. Понимание того, что в другом человеке живёт тепло по отношению ко мне, что в мире есть кто-то, кто меня любит. После всего, что произошло, после того как я понял, что никогда уже не стану ничего предпринимать, а буду только плыть по течению, я стал желать тебе встречи с другим человеком, хорошим человеком, который любил бы тебя и дал бы тебе всё, о чём может попросить женщина. Насколько я знаю, такой мужчина наконец-то вошёл в твою жизнь. Да, в конце концов я отступил и не воспользовался счастливым случаем. Посмотри, Хельга, какой я ничтожный человек, сейчас, когда чаша, наконец, пуста.
В моей душе живёт одно яркое детское воспоминание, и в заключение я хочу поделиться им с тобой. Мне было всего семь или восемь лет. Мои глаза блуждали по полю, которое было рядом с нашим домом, и я заметил живое существо серо-коричневого цвета, но поскольку я не мог понять, кто это, я подбежал к нему, чтобы разглядеть получше. Подойдя ближе, я увидел, что это большой и сильный орёл, который приземлился на нашем поле. Он был болен — серая окраска испещрена пятнами, — и он ослаб настолько, что я смог приблизиться к нему. Жёлтые когти, толстые и мощные, свидетельствовали о былом величии и силе старого бойца. Я не знаю, был ли он просто слишком стар и измучен битвами, или же он был болен из-за того, что питался отравленной падалью, которую разбрасывали для лисиц и птиц-падальщиков, чтобы отгонять их от гнездовий гаги. Вскоре от этой порочной практики отказались. Орёл приземлился там, на поле, и ему очень не понравилось, что маленький мальчик подошёл совсем близко. Сначала он зашипел, потом закричал и посмотрел на меня пронзительным взглядом; после этого он расправил свои ободранные крылья. И я увидел, какой он измождённый. У него не было многих маховых перьев, и сквозь голые участки крыльев проступали кости, как если бы с него содрали оперение в разных местах. Я был уверен, что эта большая птица никогда уже не полетит, и сочувствовал орлу. Я хотел взять его и принести домой на ферму, но он побежал от меня, размахивая крыльями, и я бегал за ним по полю. В оставшихся у орла маховых перьях пел и свистел ветер, и этот свист был похож на звук насоса, как у трюмной помпы; но затем случилось величайшее чудо, то, чего не могло произойти: птица взлетела, перелетела через забор, едва не задев его, и полетела прямо к берегу, и дальше — над океаном, — и скрылась из вида вдали, там, где синева океана сливалась с синим небом.
После этого я ни разу не видел орла, и мне пришла в голову мысль, что это видение, возможно, не было реальностью, скорее это был сон, который стал реальностью в моём сознании, и в этом сне содержалось важное послание. В самом деле, мне временами кажется, что моя душа, так же, как эта птица, всегда пыталась вырваться из повседневной суеты земной жизни и подняться над ней; и сейчас, когда я пишу это письмо, я точно так же пытаюсь парить в небесах поэзии; и если на то будет воля богов, я в конце концов, несомненно, прилечу к тебе — на ободранных крыльях.
Мне кажется, я хорошо и правильно сделал, написав ответ на твоё письмо, милая Хельга. И даже если тебя уже нет в живых и ты не сможешь его прочесть, меня утешает то, что я нацарапал тебе эти строки.
Вчера я взял трость, пошёл на прогулку на своих дряхлых ногах и лёг на траву на Кочках Хельги, как часто делал раньше. На юге кучевые облака быстро неслись по небу, но в промежутках между облаками мелькало солнце, и восхитительный солнечный луч прошёл между облаками и осветил землю — меня и всё, что было вокруг — или, я бы сказал, нас с тобой — меня, лежащего на твоей груди.
Прилетела благостная белая трясогузка и приземлилась на ближайшей кочке; я спросил её, как меня учила бабушка Кристин, где я буду жить в следующем году; но трясогузка просто стояла, виляя хвостом вверх и вниз, и не улетала, и я понял, что смертный час вопрошающего предопределён. Солнечный луч залил склон таким теплом и светом, что я почувствовал в этом знамение, посланное мне великим животворящим духом, и я заплакал, дряхлый старик на побережье Исландии, лежащий между двумя кочками, Кочками Хельги. Я понял, что жизнь человека омрачают не острые клинки и стрелы, которые вонзаются в тело и ранят, а мягкий зов любви, на который человек не откликнулся, — письмо Хельги, святое письмо, на которое я отвечаю слишком поздно; теперь в свете прожитых дней я ясно вижу, что я тоже люблю тебя.