Секунду мы смотрели друг на друга, а затем, рыдая, обнялись.
– Мэй… Боже, как я соскучилась! Я так тебя люблю, дорогая! Очень люблю!
По моим ощущениям, мы обнимались так очень долго. Я думала, что тюремные охранники начнут нас разнимать, но они этого не стали делать. Наверное, впервые в моей жизни она так меня обнимала или выражала настолько сильные чувства ко мне. Несмотря на все обстоятельства, я любила чувствовать, что она во мне нуждается и ценит меня.
– Я тоже тебя люблю, мама, – сказала я, вытирая глаза.
Наконец мы сели, и охранники отошли на расстояние, при котором разговор был им слышен. Она протянула руку через стол, сжала мою, и мы начали говорить. Мама снова сказала, как сильно соскучилась по мне и как рада меня видеть. Я сказала ей, что это взаимно. Я ожидала, что разговор и дальше будет столь же откровенным, что мы обсудим такие серьезные вещи, как наше восстановление после пережитого испытания во время суда и приговора, или поделимся советами, как дальше смотреть в будущее. Однако она не захотела обо всем этом говорить и почти сразу оживилась, начав рассказывать о тюремной жизни.
Меня поразило то, что она вообще не говорила о том, что ее жизнь кончена или что тюрьма невыносима, напротив, мама была довольно воодушевлена. Жизнь за решеткой явно была далека от комфортной, и она уже успела столкнуться с насилием и угрозами от других заключенных, но все же мама не казалась запуганной или отчаявшейся. Она объяснила, что ей присвоили категорию A – ее получают те, кто совершил самые серьезные преступления, их воспринимают как потенциальную угрозу для остальных. Это значит, что работники тюрьмы должны защищать ее от вреда со стороны других заключенных, и к тому же это означало, что ей разрешали носить собственную одежду вместо тюремной робы.
Она по-настоящему была этому рада, уже пролистала каталог, выбрала одежду и попросила меня купить ее и прислать или принести во время следующего свидания. У нее было радио, так что она могла слушать музыку в своей камере – ее любимым ведущим был Джимми Янг. В библиотеке можно было взять книги; говорили, что ей могут выдать тюремную работу и пропишут визиты к психиатру.
– Они даже могут разрешить мне завести попугайчика, Мэй. Ты только представь! Я вот выбираю, как его назвать, Джоуи или Оливер. А еще Джейк – милое имя. Что думаешь, Мэй? Я все-таки склоняюсь к имени Джоуи. Ну и конечно, тебе нужно будет приносить мне разные штуки для его клетки. Игрушки, зеркальца, щупальца и всякое такое. Не хочу, чтобы он скучал. Говорят, хуже всего в тюрьме – заскучать. Так что я намерена избегать скуки.
Это звучало немыслимо. По дороге в Дарем я так переживала, что она страдает, я ночами не спала, думая о том, что она покончит с собой, как и папа, или что хочет увидеться со мной напоследок, перед тем как свести счеты с жизнью. А вместо этого с какой-то смешной поспешностью мы перешли от выражения своей любви друг к другу к пустопорожним разговорам о кофточках, спортивных костюмах, лифчиках, игрушках для попугайчиков, которые она просила меня купить. Казалось, она полностью отрицает реальность своего положения, но меня это устраивало. Я чувствовала, что просто не имею права огорчать ее, напоминая об отчаянном положении, в котором оказалась она и остальная ее семья – и я все еще считала ее невиновной.
Между тем Рождество было уже не за горами, так что она интересовалась, какие у меня и у Тары планы на каникулы. Она сказала, что очень надеется, что мой ребенок родится на Новый год. Она даже написала список имен, который придвинула к моему краю стола.
– Мэй, я всегда считала, что библейские имена – лучшие. Ну, знаешь, проверенные временем. Рут, Сара, Томас, Джеймс…
Я посмотрела на список.
– Ну, мне нравится имя Люк.
– А если будет девочка?
– Я бы назвала ее Эми.
– Немного простовато, как считаешь? Но вообще это же твой ребенок, тебе и выбирать. Я буду любить твою крошку с любым именем.
Хотя ее материнские чувства и были искаженными, она все-таки их не растеряла. Она продолжала говорить о Хезер, спросила, как я планирую похоронить ее. Сказала мне, что уже спрашивала у тюремного начальства, сможет ли посетить похороны из соображений гуманности, но ей было отказано в ее просьбе.
– Я не знаю почему так, Мэй. Как будто я возьму и сбегу. Или кому-то есть дело до того, что меня выпустят на денек. Я же знаю, что все вы хотели бы, чтобы я побывала там.
Это все происходило через считаные недели после того, как она была признана виновной в убийстве Хезер. Мое отношение к невиновности мамы не изменилось, как и у нее, но для меня было очень трудно понять, как можно было вообще вообразить, что тюремное начальство почему-то должно выполнить ее просьбу? Как они могли позволить официально признанной и осужденной убийце своей дочери побывать на похоронах этой самой дочери?
Когда я собралась уходить, прошло немногим больше часа, мы снова заплакали и обнялись, но какого-то чувства завершенности не возникло. Она сказала, что хотела бы оставаться на связи с нами, и я понимала, что мне придется пойти на это. Папа просил меня, чтобы я присматривала за ней, но дело было не только в этой его просьбе. Дело было в том, что я и сама этого хотела. Она по-прежнему оставалась для меня мамой, и хотя ее представления о том, как она будет продолжать делать все то, что матери делают для своих дочерей, оставались довольно размытыми, а во многом и просто нереалистичными, но у меня не было сомнений в том, что она хочет играть важную роль в моем будущем, как и я в ее будущем.
Я дошла до станции и села на поезд до дома, чувствуя легкое опустошение и растерянность, и стала прокручивать в голове все то, о чем она мне говорила. Разумеется, наши отношения должны были поменяться, я знала это, но не понимала, как именно. Все, что я знала, это то, что моя связь с ней останется такой же близкой и одновременно очень сложной, как было всегда. Эта мысль нашла свое подтверждение в течение следующих недель, когда я получала письма и телефонные звонки от нее, многие из которых затрагивали тему будущих похорон Хезер. Ей не разрешили на них присутствовать, но она все равно хотела подробно их спланировать, даже просила меня прислать каталог гробов, выданный сотрудником похоронного бюро, чтобы она смогла выбрать подходящий гроб на свой взгляд.
А в Новый год, когда Хезер была уже похоронена у ручья на красивом сельском кладбище, которое стало ее окончательным пристанищем (вместо заднего двора на Кромвель-стрит, где годами лежало ее тело раньше), мама снова написала мне о том, какие слова хотела бы поместить на надгробие Хезер: «Я подумала, что эти слова хорошо бы подошли, ведь это будут слова от всех нас».
Она не просто предлагала надпись на надгробии, она принимала решение от лица всей оставшейся семьи. Как если бы она не сомневалась в том, что остается главной.
Я проигнорировала ее указания, а также ее план организации похорон и выбор гроба. Хотя я и не верила в то, что мама была замешана в смерти Хезер, я все равно знала, что в последние дни ее жизни мама была с ней жестока. Она моя сестра. Я чувствовала, что должна защищать ее после смерти так, как не смогла защитить ее при жизни. В то же время я не могла заставить себя признаться маме, что не выполнила все ее пожелания. Она все еще полагалась на мою преданность, так что я и не думала показывать, что сопротивляюсь ей.