Посвящается Терри Бруксу, чье творчество вдохновило меня и чья душевная щедрость – это единственная причина, по которой вы читаете эту книгу.
Жизнь полна дыр.
Даже в лучшие времена прожитые человеком годы никогда не образуют идеальный ковер, сотканный из сменяющихся дней, месяцев и лет, переплетенных друг с другом в безупречный узор, где все краски такие же яркие, как и в тот момент, когда нить только добавлялась к общему рисунку. Нет, с течением времени отдельные участки этого ковра изнашиваются от старости. Другие вытягиваются, теряя форму, поскольку человек, охваченный тревогой, снова и снова возвращается к ним и дергает за какие-то нити. Самое страшное, что большие части протираются настолько, что узор становится уже неразличимым. Но тем не менее память оказывается изворотливой мошенницей – раскрашивает заново потертости, латает разорванные места, штопает прорехи, нередко историями, не имеющими никакого отношения к правде, обусловленными лишь необходимостью. Эта починка нужна для создания единого целого, с чем уже можно жить.
В своем преклонном возрасте я далеко не в лучшей форме. Мой ковер изрядно подпорчен молью. Я приближаюсь к сотому году жизни. Посему, если я вас не помню, из этого не следует, что вы мне не дороги. Если я не могу вспомнить все подробности этого долгого повествования, это не делает его менее правдивым. Здесь, в закутке на чердаке, где я пишу, со мной мои заметки и рисунки, которые удерживают мое прошлое, не позволяют мне забыть, напоминают о том, кем я когда-то был.
Начиная свое повествование, я оставляю последний из многих своих дневников раскрытым на самой последней странице. Ее образ, выведенный чернилами, смотрит на меня, оценивая, бросая дерзкий вызов. Я использовал пепел, чтобы передать ее волнистые волосы, использовал растолченную небесно-голубую ракушку, смешанную с маслом, для ее сияющих глаз и свою собственную кровь для ее губ. Улыбка ее печальна, словно она разочарована во мне. Взгляд жесткий и неумолимый. Щеки пылают едва сдерживаемым гневом.
Давным-давно я нарисовал этот образ по памяти – тогда я видел ее в последний раз.
Пророчество возгласило, что ей суждено уничтожить мир.
И она его уничтожила.
До
Роды проходят посреди болотной слякоти.
Она напрягается, сидя под окутанной туманом кроной узловатой водяной ниссы. Лианы душат огромное дерево, притягивая его ветви вниз, к мшистым склонам невысокого холма, окуная листья в затхлые воды медленно текущего ручья. Рядом с ней ствол толщиной с лошадь извит и закручен, словно дерево тщетно пыталось вырваться из этой затопленной низины.
Она потеет и учащенно дышит, широко раздвинув ноги. Поднятые высоко над головой руки крепко вцепились в лиану. Она висит, острые колючки впиваются ей в ладони, однако эта боль – ничто по сравнению с последними схватками, раздирающими тело и выталкивающими младенца из чрева. Из последних сил она сдерживается, чтобы не закричать, иначе могут услышать охотники.
И все же у нее вырывается стон, без слов из-за отсутствия языка. Как это принято в Азантийе, наложнице, доставляющей наслаждение своему повелителю, никогда не доступна такая роскошь, как речь.
Она делает последнее усилие и чувствует облегчение. Ребенок выскальзывает из нее и падает в грязь под ногами. Она сползает по лиане. Вонзившиеся в ладони колючки раздирают плоть. Она бессильно опускается в липкую жижу, новорожденный младенец лежит между бедрами. Он все еще привязан к матери перекрученной окровавленной пуповиной.
Судорожно всхлипывая, она берет охотничий нож, лежащий на земле у ствола. Этот нож принадлежит не ей, как и кровь, запятнавшая его лезвие. Нож вложил ей в руки ее спаситель, человек, нарушивший обет, чтобы помочь ей бежать из гарема. Переплыв под сияющим глазом зимнего солнца Бухту Обещаний, преследуемые рыцарями из королевского легиона, они высадились на землю на предательском побережье, где располагается Миррская трясина. Береговая линия представляла собой лишь размытую полосу, где голубые воды моря встречались с полупресными водами мангровых зарослей. Когда челнок уже не мог продвигаться дальше вглубь болот, спаситель отправил ее пешком, а сам, усердно работая шестом, повел челнок прочь, чтобы сбить с толку преследователей.
Оставшись одна, она перерезает ножом толстую пуповину, освобождая младенца от своего тела и от своего прошлого. Она полагала, что ее чрево опустело, однако живот у нее снова судорожно содрогается. Она ахает, исторгая из себя детское место и кровь, обливающую новорожденного. Испугавшись, что ребенок захлебнется с первым же вдохом, она насухо вытирает ему лицо. Его глазки остаются закрытыми, словно не желая видеть этот суровый мир. Истерзанные ладони матери оставляют на сморщенном личике новые кровавые подтеки. И все-таки младенец открывает крошечные поджатые губки – в полумраке синие, почти черные.
«Дыши, малыш…»
Она растирает маленькую грудку и молится.
Первая молитва получает ответ, когда ребенок шевелится, совсем чуть-чуть, и делает первый вдох. Вторая остается неуслышанной, когда она обнаруживает, что ребенок – девочка.
«Нет!..»
Она снова берет нож и приставляет острие к горлу новорожденной.
«Уж лучше так…»
У нее дрожит рука. Она наклоняется и целует лобик, сморщившийся в первом крике в этом суровом мире. Она молится, прося прощения и стремясь объяснить. «Будь свободна от меня. От моего прошлого. От моего позора. От тех, кто хотел тебя забрать».
Однако прежде чем она успевает что-либо сделать, Матерь Снизу наказывает ее за то, что она осмелилась отказаться от дара, ниспосланного ее чреву. Новые судороги сжимают ей живот. Между бедрами вытекает кровь. Боль, сперва обжигающая, затем превращается в жуткий холод. И все равно поток не утихает, выливая из нее на землю ее жизнь.
Она читает правду в расползающемся пятне.
Выросшая среди наложниц, она помогала повитухам, ухаживающим за другими девушками, которые обнаружили у себя в чреве ребенка, несмотря на отвары травы бесплодия. За два десятка лет ей довелось насмотреться на роды во всех их бесчисленных формах: одни радовались, другие испытывали страх, большинство принимали это с обреченным равнодушием. И везде были слезы. Были кровь, испражнения, разорванная плоть, младенцы, рождавшиеся задом наперед, и другие, изуродованные отварами, были крохотные тельца, сломанные матерями в попытке оборвать жизнь ребенка до рождения. В юности она проклинала последнее. Понятия не имея о том, каково быть ребенком, рожденным в неволе только для того, чтобы рано или поздно погибнуть в страшных мучениях от руки хозяина.
Однако со временем она усвоила все жестокие уроки.