Влачков тоже захихикал, залыбился, а что, говорит, с Мавзолеем сделаем? Мавзолей, отвечаю, теперь называется «Застывшая музыка № 1». Там будет репетировать джаз Утесова, веселые ребята…
Вот тут-то в камеру вваливается мой коллега Круминьш, который у Шекспира воровал сюжеты для своих дел, видит следователя и приговоренного к высшей мере хохочущими и говорит, глядя подозрительно, что это у вас за вакханалия, и не поехал ли я, случайно, от служебных перегрузок?
Нет, говорю, моментально очухиваясь, все в порядке, просто прибег к небольшой психологической экзекуции. Уделывай его быстрей, говорит ворчливо Круминьш, там стол царский накрыт. Тебя все ждут! Какого черта?
Как царский стол? Как царский стол?.. Как царский стол?..
Бормотал, белея и пятясь от меня, Влачков. Он сжался от жути, и было мне страшно, что такое громадное тело на моих глазах сокращается до ничтожества, словно хочет оно стать недостижимой для пули, мечущейся в пространстве точкой. Забился в угол, дальше некуда. Иду на него, пистолет доставая, досылая на ходу патрон в патронник, вот они, падаль, последние на твоем подлом веку звуки: клацанье стали, подковок моих звон по мертвому бетону.
Как так царский стол? Как так царский стол?
Залазит Влачков от меня в парашу. Зловонная жижа полилась через край… Как царский стол?
А вот, говорю, как: в Екатеринбурге подставной был царь расстрелян, с подставной семьей. Царь же батюшка в Кремле истопником работал и въезжает сегодня в наш город на белом коне, а обыватель, забывший «Боже, царя храни!», горланит поэтому «Мы покоряем пространство и время». Для тебя же, говорю, убийца, вор и блядь, сейчас кончится и то и другое.
И вот тут спокойно и с безмерной тоской, чувствуя неотвратимость изгнания из бытия и поэтому истерически спеша, снова задал мне Влачков вопрос, который потом не раз вырывался передо мной из мерзких и чистейших, из бездушных и божественных, из твердых и побелевших от ужаса уст: но что же происходит?.. что?.. Ведь человеческий мозг не в силах понять происходящее!
Мой батя, Иван Абрамыч, говорю на ухо Влачкову, чуть не блюя от зловония, но боясь, чтобы меня не подслушали, батя мой родной, Иван Абрамыч, тоже не в силах был понять происходящее, когда лыбился ты и пьянел от страсти убить и целился в его лоб. Ты целился. И ты вспомни, как стоял он с дружками перед тобой, Понятьевым и всей вашей сворой. Вспомни, сука. Секунду, нет, пять секунд даю тебе на жизнь, но только для этого воспоминания! Вспоминай!.. Вспомнил?.. Батя мой умер как человек и чистым предстал перед Богом. Ты же представь, как через секунду смешается твоя кровь с мокротой, с говном и с мочою. Но если суждено тебе увидеть на том свете не родившиеся еще души, то ты им передай от меня пару слов насчет того, как нужно вести себя на Земле, как бережно нужно обращаться со своей и чужой жизнью, и предупреди, серьезно предупреди, чтобы никогда в будущей жизни не пели неродившиеся еще души дьявольскую песенку «Интернационал».
Я еще что-то, не помню, что именно, болтал и вдруг опомнился: я болтал с мертвецом. Пустил, черт побрал, пулю в рот Влачкова, очевидно, где-то между словами «Вспомнил?» и «Батя умер». Вышел я из камеры, сожалея, что из-за моей халатности не передаст Влачков пожеланий не родившимся еще душам, и поэтому дал себе железное слово не пускать больше пуль во лбы и рты подследственных, прежде чем не изложу им как следует свою последнюю просьбу. Согласитесь, гражданин Гуров, грех не воспользоваться такой чудесной оказией… А теперь спать… спать… спать…
14
Вы, между прочим, очень странно вчера смотрели на меня в конце рассказа, вы словно пытались заглянуть в мои планы относительно вашей персоны. Вас так и тянуло в бездну, куда лично мне, откровенно говоря, сейчас заглядывать неохота… Ничего я не знаю…
Ночью вы пытались пролезть через окно сортира в сад, но получили резиновой микстурой между рог, упали и разбили об толчок колено. Бо-бо? А ведь я не раз предупреждал: не вертухайтесь… Я также знаю о вашей попытке, выражаясь романтично, подкупить стражу золотом, серебром и брильянтами. Как неглупый человек, вы должны отдать должное неподкупности моих гавриков. Выкладывайте, кстати, в связи с этим адресок еще одного тайника. Вот так. Отлично. Какая же вы богатая все-таки скотина. Мультимиллионер! И как чудовищно, по разным, разумеется, причинам, оба мы ненавидим советскую власть. У вас синдром Бендера, у меня – Монте-Кристо. Если бы мы махнулись синдромами, не глядя, баш на баш, то я бы знал, что делать со своим. И сейчас знаю. Впрочем, вы тоже знаете.
А знаете, кто притормозил вас, когда вы уж было собрались шесть лет назад в командировку в Штаты?.. Я… Скромно и тихо, без тени торжества повторяю: я. И конечно, если бы не я, вам удалось бы провезти с собой или переслать с зарубежными гостями вашего зятя, скажем, колье княгинюшки Белобородовой. Затем свалить и провести остаток дней в Голландии. Так примерно рисовалось вам ваше будущее? Я уж не говорю о двадцативосьмилетней бело-розовой, как топленое молоко моей бабки Анфисы, голландке, которую вы забрызгали бы своей грязной спермой и произвели на свет пяток мальчуганов с тухлыми генами, абсолютно лишними и ненужными славному голландскому народу…
В круиз средиземноморский не пустил вас тоже я. Да! Угадали! Торжественно открыть в Индии мясокомбинат тоже никак не мог я вам позволить. Я пас вас, теленочек вы мой, пас и не брал только потому, что внутренне не дозрел еще до последнего разговора с вами. Но не раз бросало меня в черный пот от мысли, что вдруг каким-нибудь странным образом из-за советского распиздяйства, недогляда, случайности, наконец, удастся вам намылиться из пределов обворованного Отечества, а мне утречком сообщают эту новость, и я глупо раскрываю свою варежку, затем сжимаю желваки и, полный мудак, страстно обдумываю, как бы похитрей водворить вас обратно… Ужасно.
А вот понимаете вы, что вполне в моих силах переправить себя, вас и наши камешки через Турцию в ту же Голландию. Давайте попьем кофейку, погрызем греночки, расслабимся, сырные палочки передайте мне, пожалуйста, и колбаски кусок. Благодарю…
Итак, мы уже там. Сидим в кафе, в душе покой, и невозможно представить более комфортабельного пути к далекой еще смерти. А милые голландцы и не подозревают, что за старички, что за персонажи российской истории, удачно выбравшиеся из ее кровавого, свинцового потока, попивают на их глазах кофеек, и один из них провожает сальными глазами молодые упругие попки, рвущиеся на волю из джинсов, и спрашивает другого, нежно укрывшего в громадной лапе, как в теплом гнезде, беленькую, чтобы она, не дай бог, не остыла, чашечку турецкого кофе, спрашивает, урча от счастливейшего из возможных под луной состояний – стариковской беззаботности: а не сыграть ли нам, гражданин Следователь, в шахматишечки-шашечки? И тот, другой, обращающий на себя внимание прохожих-голландцев скучной лошадиной рожей с оловянными глазами, тихо и печально, что никак не вяжется с его внешностью, и соответственно изумляя добрейшего официанта, тот, другой, горько и задумчиво отвечает: нет, не сыграть, ибо не переплывут через Лету царь с царицей на ладье деревянной в Екатеринбург, не причалит ладья деревянная к стенке, к той самой, с нее не смыло Время мальчишеских буковок «папа + мама = любовь», принцесс и принцев, через смертную стенку обратно в живое бытие и не выронит цесаревич Алеша в проломе стены из сердца пульку, что тогда залетела в него, не нагнется поднять ее и не скажет Алеше царь-батюшка: мы вас ждем, Алексей!..