– Где Душа твоя, усталый кочегар? – спросил я.
– Ушла она от меня, – чересчур многословно ответил Разум, возмущаясь исключительно по инерции, так любимой нашим паровозом с самого детства.
– Куда?
– За кудыкины горы. – Разум смотрел на пламя огня, и непонятно почему не обугливалось его лицо. Сидел он на чурке очень близко от топки, где плавились и были белее белого колосники.
На этой остановке я купил у бабы, обнявшей глиняную, как сейчас помню, крынку, похожую на ее фигуру, топленого молока с поджаристой корочкой и шариками сбитого маслица. Мягкий, пушистый, добрый, круглый хлеб казался выпеченным тысячи лет тому назад. С достоинством, не обижающим другого человека, я поклонился старухе, которая была старше хлеба. Мы сели на рельсу.
Жирафа-водокачка смотрела с высоты, как мы едим хлеб с молоком, делясь с железнодорожными птицами едой и взглядами на жизнь. И Разум поведал мне, что теперь живет он один-одинешенек в опостылевшем ему теле, куда возвращаться с различных заседаний и словопрений не-о-хо-та. Душа ушла от него незаметно, даже не оставив записки со скорбным или оскорбительным словом.
– О-о! – сказал Разум. – Это на нас похоже! Это – наш стиль: сделать побольней и порасковыристей. Хорошо, что я не чувствую боли и только устаю. Но ведь представление о боли тоже, в конце концов, неприятно. Где уж там! Мы привыкли думать только о себе! Нам кажется, что боль может быть исключительно душевной, а не разумной. Откуда она это знает? Она же, по ее словам, вообще ничего знать не хочет по причине безусловной мудрости. Пе-ре-мудр-ство-ва-ли, Сударыня! Хоть и сам я временами страдаю от одиночества и покинутости, а не от представления об этих состояниях. Это я вынужден признать. Да-с!.. Зато взгляните с паровоза вокруг! Вы же не станете отрицать наших достижений! Взгляните! Заложен в основном фундамент новых общественных отношений. Мы готовим для Запада бациллу хаоса, бациллу народно-освободительных движений! Уничтожена ко всем чертям эксплуатация человека человеком! Одновременно начато создание матбазы коммунизма. Вы же не станете отрицать того, что человеку, желающему как можно дольше не работать и не производить еду, одежду, сталь, бензин и оружие, необходимо сделать неограниченные запасы всей этой штуковины. Вот запасемся, сядем и начнем развивать таланты и способности. По головкам начнем гладить друг друга. Памятник поставим ленинской мудрости.
Гранитный бескрайний цоколь. На нем много мраморных головок. Головки отцов, матерей, братьев, сестер, жен, детей, друзей, соседей и сослуживцев. Возможно, допустим туда парочку империалистических и реакционных головок миллиардеров. Прекрасная композиция с гениальной кинетической деталью: бронзовый, нет – золотой кулак, золотая рука круглые сутки бьет по головкам, не разбивая, конечно, мрамор, зачем же разбивать, если головки неживые? И мрамора к тому времени останется мало…
На чем я остановился? Да, да! На коммуне… Бьет золотая рука с бриллиантовыми ногтями по мраморным головкам, а мы сидим на скамеечке около фонтанчиков, бездушные, но счастливые! Мы наш, мы новый мир построили, и самолеты дежурные в небе непрерывно обновляют протянувшийся от горизонта до горизонта лозунг, автор которого еще не имел чести родиться: „Коммунизм – это история, ушедшая на вечную пенсию“. Грандиозно! Не искра ли, пардон, не правда ли? И на ваше возражение, Фрол Власыч, относительно полного разрушения в пути до прибытия на остановку всей личностной структуры человека и так называемых традиционных ценностей я вам отвечу следующим образом: алмазы, дорогой Фрол Власыч, создаются ныне искусственным путем! Да и решеточки кристаллические различных драгоценных камешков научимся мы взращивать. Вместо душ вправим в себя сапфиры, изумруды, хризолиты, жемчужины белые, черные и розовые, александриты вправим в тела, и радужней соцветий не было еще, воскликнем, на свете!
Каждый! Каждый человек будет у нас поистине драгоценен, а светлая память о необходимо утраченном осветит наши улицы, площади, проспекты, голые леса и пустые зоопарки. Не надо, кстати, мрачно пророчествуя, забывать о небывалом расцвете инженерной биологии в предкоммунизме, не надо!
Необходимости сколько-нибудь существенно изменить физический облик человека, я думаю, не возникнет, и поэтому инжбионеры займутся, если уж на то дело пошло, закреплением в памяти индивида того, что вы несколько мнительно и капризно называете традиционными ценностями… Так что одиночество мое, выходит, не бездеятельно и мнимо. Я член партии, а посему ощущаю себя, подобно члену тела – руке, ноге, носу, кишке или еще чему-нибудь такому, – не оторванным от общего организма, а, наоборот, равноправно участвующим в его сложнейшем функционировании и нуждающимся в нем не меньше, чем он во мне. Мы все, Фрол Власыч, одно единое тело и только по недоразумению не ловим иногда в массе нового количества дыхания нового качества: присутствия коллективной души не ловим! Вот так!
Я понимал, что Разум отвлекся от движения назад и летел, летел, забывшись на остановке, вперед. Осторожно вывел я его из этого состояния намеком на неотвратимость возвращения на паровоз. Поехали. Тук-тук-тук. Пуф-пуф-пуф-пуф…
Долго в Горках стояли. Гроб носильщики сгружали. Женщина с выпученными глазами на саночки детские его поставила, рукавицы надела, взяла веревку в руки и потянула за собой по притоптанному гражданами снегу саночки с гробом на погост. Оттуда доносились скрежет лопат по мерзлой земле и удары лома…
Поехали дальше. Как прекрасно возвращаться к давно, казалось, забытому! Кого только не встретишь на станциях и полустаночках, в тупиках и на вокзалах дорог! Милые лица, милые явления, милые вещи! „Ну, как вы тут?“ – „Ну как вы там?“ – „Мы-то хорошо!“ – „От добра добра не ищут!“ – „Забирайтесь в вагончики!“ – „Спасибочки, милые! Нам и здесь повезло!“ – „Прощайте!“ – „Дай Бог счастливого пути!“
Пуф-пуф-пуф… тук-тук-тук…
Чем дальше мы возвращались, тем дольше стояли, тем больше нервничал и уставал мой кочегар, но не кипел, как водица в котле паровозном, не возмущался, как стрелки приборов, а тосковал и, подобно всем упрямым, капризным и виноватым в ссоре с самим собой людям, не искал наикратчайшего пути к примирению, сделав к нему первый трудный шаг, но брюзжал на стрелочника, едва не попавшего с похмелюги под колеса, на заспанных бабешек на переездах, сигналивших нам полузакрытыми очами желтых фонарей, на пассажиров, загадивших бутылками, консервными банками, фотографиями, окурками, ватой, книгами утопистов, куриными, гусиными, бараньими костями, футлярами от очков и орденов насыпи сам путь и околодорожные черные снега.
Все – говно! – изредка говорил мой кочегар, подолгу не отрывая глаз от пламени и забыв подкормить остывающее чрево топки. Когда оно совершенно остыло, мы после блаженного и недолгого движения по любимой паровозом инерции окончательно остановились.
Разум все сидел, провожая глазами в небытие тающие среди шлака синие, красные и оранжевые огоньки, и сам шлак остывал на глазах наших. Вот уже мертвенным хладом смерти движения дохнуло в наши лица из топки, и начал вытягиваться в ней, расталкивая зелеными плечиками мертвый шлак, стебелек вечной остановки, рожденный последним теплом паровоза. Вот уже расцвел он, и неуловимого цвета, вмещающего в себя все цвета мира, были его лепестки, и, подобный таинством своего происхождения первоцвету, сладко, грустно и тонко заставлял трепетать наши ноздри первозапах цветка. Пчелы приникали к нему и отникали, но он не клонился от жужжащих существ, и пространство топки стократ увеличивало нежный, живой запах пчелиной жизни.