Ну и память у меня. Где моя папочка? Взгляните на кусочек из письма одного ученого, чуть не попавшего в психушку, общему собранию Академии наук СССР… Слово в слово я его процитировал… Ну что ж!.. Отвлекайтесь, гражданин Гуров. А может быть, для таких типов, как вы, ощущение нереальности смерти бешено увеличивается как раз при ее стремительном приближении?.. Так почему же, сука, вы не колетесь в убийстве приемной мамаши и сожительницы? Почему? Вы возмущаете меня! Хотите тайну унести с собой в могилу? Не про-хан-же!
52
Не знаю, почему вспомнил я сейчас о хранящемся у меня рассуждении Фрола Власыча Гусева, о феноменальном свойстве серого вещества человеческого мозга не чувствовать боли. В серое вещество можно вбивать гвозди, вливать дерьмо и серную кислоту, травить его можно «Солнцедаром», сивухой и гладить раскаленным утюгом. Вот Флор Власыч и тиснул у меня в кабинете любопытное рассуждение «о нечувствительном к боли сером веществе мозга как материальном субстрате человеческого Разума», увязав это поразительное свойство с одной из важнейших функций Разума – экспериментированием с Идеями – и с болевыми последствиями для человечества, животного и растительного миров такого беспардонного, по выражению Флора Власыча, экспериментирования.
Я как-нибудь зачитаю это рассуждение. Вернее, я прочитаю его вслух самому себе…
Вам как-то не понравилось, что я, пропустив момент начала сталинской охоты на Сатанинскую Силу, перешел сразу к вашему папеньке. Восполним пробел из-за немаловажности для нашего дела того момента…
– Пойдем, Рука, в подземное царство, – сказал мне однажды Сталин. – Пришла пора.
Ночью спустились мы по мраморным ступеням ко гробу вождя мирового пролетариата, и меня подташнивало от впитавшихся за день в мрамор стен испарений толп трупоидолопоклонников – взволнованных, праздных, любопытных, фанатичных и полоумных.
– Они там думают, что я сюда прихожу молиться, тогда как я спускаюсь сюда помолчать и подумать. Они там думают, что Сталин писает от радости, если его называют Лениным сегодня, тогда как Сталин, к сожалению, всего-навсего Джугашвили вчера, и от этого факта надо не писать, а плакать. Спасибо тебе, Ленин!.. Большое спасибо! Ты завещал нам прогнать Сталина, как собаку, с поста генсека. Клянемся тебе вновь и вновь, что мы с честью не выполним и эту твою заповедь!
Когда Сталин в мертвой тишине, подняв указательный палец, говорил «они там думают», я чувствовал удушье, и мне казалось, что и Сталин, и я заживо похоронены в мраморном подвале и избраны нечистой силой охранять труп желтого человечка в кителе с нагрудными карманами, потерявшего последнюю примету отношения к жизни – способность по-человечески разложиться в сырой, замечательной, с такой любовью сотворенной Богом земле или стать хотя бы горсткой пепла. И охранять нам его мертвый сон непонятно сколько, может быть, бесконечно долго, пока Иван-царевич не даст знать о себе серебряным звоном лошадиных подковок по черным камешкам Красной площади, пока не сбежит он вниз по мраморной лесенке, не сбросит с гроба хрустальную крышку, пока не расшевелит мертвеца и не скажет ему, улыбаясь: «Вставай, дядька! Вставай да иди спать в постельку готовую, в теплую и пуховую!» И возьмет Иван-царевич желтого человечка на руки, как деток берут, заснувших в гостях от сладкого измора, и перенесет его на руках туда, где всем положено покоиться от века, и помолится на коленях, чтобы приняла Мать Сыра Земля хоть что-нибудь, хоть клеточку одну, оставшуюся от человека несчастного, от раба Божьего – Ульянова Владимира.
Жуть пробрала меня, а Сталин, уверенный, что похоронил Джугашвили заживо по прямой вине мертвеца, который якобы жив и якобы будет жить, окаменел от ненависти к Силе, бросившей его с какого-нибудь, но с живого пути в мертвые тиски казенной службы. А в них уже не повертухаешься, даже если очень захочешь повертухаться: они там не дадут! Не дадут! Кто-кто, а он их хорошо знает! Он их творил по своему подобию! Не дадут! Не вымолит он у них за тихую, оговоренную любыми политическими условиями отставку ни глотка воды, ни вздоха воздуха на утренней улочке Гори, ни безымянного, унизительного, по их мнению, существования пастухом, сторожем, чистильщиком сапог, мойщиком посуды, служителем в рядовом морге. Не дадут, проститутки вокзальные, жестокие, лживые! Всюду смерть…
– Иосиф Виссарионович! – говорю. Вздрогнул, ожил рябой камень страдающего всемирно известного человеческого лица. – Может, и не та сейчас минута, и дурак я глупый, как всегда, но хочу обратиться к вам с просьбой.
Момент я, однако, выбрал правильно.
– Говори, Рука. Я хочу слышать твой голос. Говори.
– Дело ко мне поступило, Иосиф Виссарионович, одного талантливого артиста ТЮЗа, Волконского Николая. Наследственность. Пьет парень. Гол как сокол. Дома – четыре угла. Только на стене черный громкоговоритель висит. Два угла проституткам сданы и вперед за три года пропиты, в третьем мать ютится больная, из бывших, княгиня-графиня, короче говоря. В четвертом углу – иконостас стоит. Не может его пропить Николай. Скорей подохнет, говорит Волконский с похмелюги, но иконы не предаст. Не пойдет он по этому пути.
– Цитирует, – усмехнулся Сталин, презрительно кивнув в сторону трупа.
– Да. Не пойдет он, говорит, по этому пути. Тут, говорит, Волконский бесконечно возвышен над алкоголем и, чтобы не впасть от возвышения в непомерную гордыню, обязан выпить рюмочку другим путем.
– Что же натворил этот… народный артист? – живо поинтересовался Сталин.
– Страшно сказать, Иосиф Виссарионович, – говорю. – Уникальное в своем роде преступление. Статьи на него даже нет соответствующей в кодексе, хотя припаять можно любую – от измены родине, террора против руководящих работников до халатности и кражи орудий производства.
– Рассказывай. Не знал, что в Советском Союзе есть еще настолько свободные в своих поступках люди, что уже и статьи не подобрать для их преступлений. Вот страну мне подкинули! – неодобрительно и сурово глянув на Ленина, сказал Сталин. – Я слушаю.
Деваться мне было некуда, хоть я и понимал, что встрял с просьбой. Потоптался вокруг гроба и говорю, нерешительно мямля.
– Смелей! Не тяни кобеля за яйца: он укусить может! – ожил окончательно от каменной ненависти Сталин.
– «Великая семья», – говорю, – спектакль называется… В Симбирске дело происходит… – Сталин догадливо хмыкнул, закурил трубку, запах дыма перебил застарелую вонь людских толп, пропитавшую камни стен, и меня перестало тошнить. – Александра, брата ихнего, вздернули…
– Правильно сделали, задним числом говоря, – заметил Сталин. – Разве не в кого стрелять, кроме царя? Я же не стал до революции цареубийцей!
– Вздернули братца… Они успокаивали мать… На лекциях Маркса читали… бузотерили…
– Кто они? – вскричал Сталин.
– Молодые, – говорю, – Ульяновы.
– Приказываю произносить: он!
– Есть! Бузотерил, программу начертал, что делать через два шага вперед… предвидел многое. Крупскую, вроде бы еще девушку, на улице, по сюжету, встретил, а играл его роль Волконский Николай. Лоб здоровый, взгляд косой, прищур, скула – все вылитое ульяновское.