Возможно, мне не давал забыться фонарь, который, отчетливо рисуясь своей огромной овальной головой сквозь легкие двойные шторы, заливал комнату мертвенным холодным светом. Странно, я как-то раньше не замечал его присутствия, не видел того, что неоновое леденящее свечение делит комнату надвое, ровной чертой отсекая в безжизненно-яркую зону шкафы, набитые коробочками с дисками, и оставляя в глубокой тьме диван с лежащим мной, тумбы с фиалками, кресла и сейчас сдвинутый в сторону двери журнальный столик. Словно со дна глубокого колодца, из этой тьмы я разглядывал отсверкивающие в синеватом сиянии стекла, за которыми фонарный свет странным образом выел, вытравил на коробочках с фильмами все яркие краски. Я помнил их – красные, зеленые, желтые, кричащие, теплые, рекламные, броские. Сейчас же они были линяло-блеклыми, почти неотличимыми друг от друга. Под этими этикетками множество сюжетов, персонажей, перипетий… Реальные людские судьбы, преломленные чьей-то фантазией, воплощенные хорошо ухоженными и в общем-то благополучными людьми. При разнообразии увиденного в этой комнате за этот год все это вдруг стало складываться в моей голове в некие однообразные схемы, лежащие, как показалось сейчас, в основе таких вроде бы непохожих друг на друга киноисторий. Я перебирал и перебирал свои впечатления, но все равно никак не мог отыскать в памяти хотя бы что-то, что отклонялось от этой невидимой канвы, по которой вышивались такие, казалось бы, причудливые и хитрые узоры. А хотелось… зачем-то именно сейчас, этой ночью найти среди всего этого внутреннего однообразия нечто, что неожиданно и отчетливо выбивалось бы из общего ряда предсказуемости. Нечто такое, что поразило бы душу своей нетривиальностью…
То ли от этого холодного света, то ли от своих размышлений, то ли от бессонницы, я внезапно озяб, натянул на себя одеяло, но не согрелся. Встал, закрыл фрамугу, взял толстый плед, которым обычно накрывали диван, постелил его поверх. Забрался под всю эту тяжелую кучу в надежде, что озноб оставит меня наконец и даст провалиться в сон. Но сон не шел и не шел… Я ворочался с боку на бок, затем встал еще раз, надел оставленный мне по обыкновению белый банный халат, снова лег. Мелькнула мысль, что на улице не так уж холодно и совсем не холодно в комнате, а потому я, вероятно, заболеваю – протянуло-таки меня где-то скознячком в наших немаленьких аудиториях. А может быть, дома…
И тут в квартире возник звук. Что-то мягко шлепнулось об пол, замерло, потом зашуршало… Затем ухо различило знакомое цоканье коготков по полу. Фанни явно отправилась на кухню пить. И вправду – в ночной тишине послышалось плещущее собачье лакание. Потом коготки зацокали обратно, замерли – видимо, собака остановилась возле спальни. После значительной паузы коготки зацокали вновь. Звук сменился на более глухой, Фанни вплыла в мою комнату, осторожно приблизилась к дивану и снова замерла, видимо определяя, сплю я или нет.
Я повернул голову и протянул к ней руку. Собака радостно встряхнула кудряшками и, засопев, полезла на диван. Но не в ноги, как всегда, а, взгромоздившись всем своим немаленьким телом прямо на меня, доползла до лица и жарко дохнула. Передние лапы словно обняли меня за шею, шершавый язык от души умыл мой лоб. Я ласково потрепал ее за уши, она расслабилась, размякла, растеклась по мне, угнездив свою лохматую голову на мое плечо, и вскоре блаженно засопела. Я стал согреваться, спокойное дыхание собаки, словно колыбельная, убаюкивало сознание, и наконец я погрузился в одурманивающую тишину, холодный свет фонаря стал меркнуть, мысли – замедляться и путаться, пока не исчезли совсем…
Очнулся от стука клавиш. Егор восседал за своей рабочей башней, сосредоточенно глядя в монитор. Фанни не было, в квартире по-прежнему стояла тишина – видимо, Нелли тоже еще спала. За окном брезжил яркий, четкий, словно только что отмытый, сентябрьский рассвет.
Я пошевелился. Егор обернулся на звук.
– Замерзли, что ли, ночью?
– Немножко. Мне кажется, я заболеваю. Простыл где-то.
Егор сорвался со стула и исчез. На кухне зашумел чайник, открылись и закрылись дверцы навесного шкафчика, зазвенела ложка.
– Вот вам «Колдрекс», я туда еще меду бухнул для верности. Выпейте и спите дальше, – протянул он дымящуюся чашку, вернувшись в комнату. – Еще рано, Нелька и Фанни тоже спят…
– А ты чего же?
– Работа горит… Надо доделать к понедельнику.
– А… Ну, может, не буду тогда мешать, соберусь потихоньку.
– Да вы и не мешаете. К тому же куда вы после «Колдрекса» с медом на улицу? Выпейте, поспите еще… А я, если не сильно раздражает, еще постучу.
– Бог с тобой. Конечно, работай.
Я не спеша прихлебывал дымящуюся жидкость, она растекалась по жилам жаркими ручейками, глаза сами собой стали закрываться, и я, едва успев допить и поставить чашку на пол, снова заснул…
Болезнь меня тогда все же настигла, никакой «Колдрекс», конечно же, не помог. Капитальнейший грипп трепал меня почитай две недели, я валялся дома, плавая в жару или трясясь от озноба, страдая от какой-то очень сильной в этот раз ломоты в костях и диких головных болей.
Сын, помимо всех антибиотиков, которые кучей, как и положено, прописала мне наша районная старушка, приволок откуда-то (по ее же рекомендациям, данным как бы не от имени врача, а так – в частном порядке, в рамках долгого нашего с ней знакомства) малины, липы, меду и прочих народных средств. И я все это пил, перемежая горстями таблеток, а грипп упорно не хотел меня отпускать. Я проваливался в липкую, потливую тьму и снова, с трудом ловя сознание, выныривал из нее, автоматически тащился на кухню ставить чайник, чтобы заварить себе очередную порцию снадобий, и, наверное, как-то выключал его, и только одному богу известно, как не сжег этот проклятый чайник, ибо мне совершенно было не до моего вечного страха, что забуду его на огне. Просто все равно, сгорит он или нет. Мне вообще все было все равно – от головной боли не мог даже читать и словно впал в летаргию; жизнь сузилась до предела – от койки к термосу, стоявшему на кухне, и обратно, от сна к тяжелому пробуждению и снова впадению в чугунный сон.
Кажется, звонил Егор, но я плохо помню наш с ним разговор – было не до кино.
Когда очнулся – на улице, словно праздничный храм, стоял октябрь. Уже совсем остывающее, но трижды яркое от отсветов всевозможных оттенков желтого солнце заливало улицы. Еще слабый, а потому, наверное, излишне сентиментальный, я, впервые спустившись из своего двухнедельного квартирного заточения на улицу, вышел из подъезда и тут же опустился на лавочку: от чистого, промытого, какого-то остро-свежего воздуха закружилась голова. Сидел и смотрел на высоченное, яркое-яркое, нереально голубого цвета небо, на огромную березу, росшую у дома, трепещущую каждым листиком еще не растерянного парчового от пробивающих листву косых тонких солнечных лучей убора, и не мог оторвать от нее взгляда. Бьющие в глаза яркие краски жизни зачаровывали. После тяжелого морока болезни каждый серый клочок асфальта, каждая капля от холодной утренней октябрьской росы, радужно бликующая почище бриллианта, каждая, уже подсыхающая от ночных подморозок травинка казались мне чудом. Я вдыхал и вдыхал прогорклый, вкусно сдобренный дымком от сжигаемых где-то листьев воздух, и мне действительно хотелось буквально остановить мгновение, запомнить, сохранить в себе это ни с чем не сравнимое ощущение чистоты и свежести, которыми был наполнен город. Хотелось ни о чем не думать и ни о чем не заботиться, а любоваться и любоваться этим торжественным великолепием подступающего умирания.