– Вы сражены, сломлены, это ясно как божий день, – продолжала она. – И я не стану говорить то, что могли бы сказать другие: «По крайней мере, у вас чудесный сын». Потому что дитя ваше – жалкое существо. Если честно, на ладан дышит.
Мне подумалось, что в ее обличье сам дьявол явился, дабы посмеяться надо мной.
– Вы для меня чужой человек, поэтому я могу говорить прямо, не щадя ваших чувств, – продолжала она. – На своем веку я повидала немало покойников, потому скажу так: из того неприятного положения, в котором вы оказались, вам никто не поможет выбраться, – во всяком случае, на этом свете.
Я приготовилась услышать нечто набожное вроде того, что «пути Господни неисповедимы».
– И не на этом тоже, сдается мне, – добавила она, зная, о чем я думаю. Как ни старайтесь.
Она рассмеялась. Это было пугающее зрелище. Лицо ее будто развалилось на отдельные черты: нос, большие шершавые щеки, рот.
– Что касается вас, девонька, у вас впереди долгие годы жизни, – сказала она. – Если угодно, потратьте их на жалость к себе, как сейчас, ожидая лучших времен, которые никогда не наступят. И в целом мире не найдется ни одного человека, который остановил бы вас, если это будет ваш выбор.
Она встала, опустила рукава, застегнула их, словно кладя конец разговору.
– И напоследок вот что еще скажу вам, девонька. Жизнь длится долго. И поворотов в ней столько, что не счесть. Женщина способна на многое, но она должна дождаться своего часа.
Хозяйка гостиницы удалилась, уведя с собой Энн, а я – от ее суровых речей, оттого что она не попыталась утешить меня – заплакала еще сильнее. Лежала на кровати, предаваясь своему горю, а накопившиеся слезы все лились и лились из глаз, стекая по подбородку. Ничего не изменилось, никто не пришел. Только тихая комната, затихший рядом со мной младенец и я сама, слушавшая собственные охи и всхлипы.
Я могла бы плакать так вечно, могла бы умереть от своего безудержного отчаяния, но спустя какое-то время слезы просто иссякли. Последний судорожный всхлип сменился икотой. И потом все было кончено.
Младенец слабо шевельнулся, издал немощный писк, повернул ко мне головку, дернул крошечным кулачком. Мы с ним оба были заложниками одних и тех же обстоятельств. Подле меня лежал жалкий уродливый ошметок жизни, который не умел ничего – только пищал, подергивал кулачком размером с грецкий орех и слепо вертел головкой. И во мне проснулось некое щемящее чувство к нему. Я взяла его на руки. Его мутные глазки, казалось, смотрели прямо на меня, ротик кривился. Если ему суждено выжить, осознала я, то только потому, что я не дам ему умереть. Несчастное чахлое создание. Кто же его будет любить, если не я?
Тайное знание
И вот в комнату вернулся мой муж, чужой мне человек. От него разило сигарами и ромом. Я к этому времени уже сидела в подушках с ребенком на руках. Энн принесла воды, тряпочку, чистую ночную сорочку Она бережно вытерла мне лицо и зачесала назад мои волосы.
– Дорогая, – произнес он, и в кои-то веки в его ласковом обращении действительно слышалась нежность.
Но он избегал моего взгляда. В каком-то смысле он боится меня, догадалась я. Мне пришлось пройти через боль и страх, как и всякая женщина, во время родов я соприкоснулась со смертью. Я проявила стойкость, какой от него жизнь никогда не потребует. Я вернулась со знанием того, что ему познать не суждено. Это – тайное знание, потому как о нем нельзя рассказать. Чтобы овладеть им, нужно пережить то, что пережила я.
Мистер Макартур посмотрел на ребенка, откинул с его лица уголок пеленки. Промолвил:
– Н-да.
По его тону нетрудно было догадаться, что, как и я, он ожидал увидеть розовенького ангелочка, а не это сморщенное существо. Он коснулся пальцем маленькой щечки, словно проверяя, жив ли новорожденный. Малыш повернул головку, его веки с голубыми прожилками затрепетали.
– Мой сын. – В голосе мужа сквозила неуверенность, но он искренне старался соотнести свою горделивую фразу с крохой, что он видел перед собой. Он мельком глянул на меня, будто на яркий свет. Сказал:
– Пожалуй, Эдвард. Эдвард Макартур. По-моему, звучит прекрасно, как вы считаете?
Мистер Макартур искал способ вернуться в свой привычный мир, туда, где он способен взнуздать обстоятельства и направить их в желаемое русло.
До родов я думала над именами. Девочку хотела назвать Джейн – в честь доброй миссис Кингдон, мальчика – Ричардом, в честь отца, или, может быть, Джоном – в честь дедушки.
– Я выбрала имя Ричард, – сказала я мужу. – В честь отца. Так что, наверное, пусть будет Эдвард Ричард.
Говорила я мягким доброжелательным тоном. Ведь еще совсем недавно я тонула во мраке ужаса, но вынырнула, выжила. Снова стала самой собой и надеялась, что больше себя не потеряю. Я могла себе позволить быть великодушной к человеку, которому не даны такие привилегии.
Много лет назад свое подлинное «я» я скрутила в тугой комок и запрятала глубоко-глубоко в себе. И это сослужило мне хорошую службу. Но теперь я снова расправилась, причем слишком бурно, слишком опрометчиво – не в том месте, не в то время и не с тем человеком. Однако между той Элизабет, что была сжата до крошечных размеров, и той, которая слишком быстро поверила, что не будет беды, если я расправлюсь, во мне сохранялся стержень, и он никуда не денется после того, как будет убрано все остальное. Этот стержень и теперь был во мне, и будет всегда. Та женщина, в какую я переродилась, не отвернется к стене, не станет растрачивать свою жизнь на жалость к себе, сетуя на судьбу. С этой драгоценной крупинкой своего подлинного «я» она вступит в будущее.
Вторжение
Я надеялась, что Эдвард начнет крепнуть, как только мы благополучно устроимся в казармах Чатема, но он оставался болезненным ребенком; почти не прибавлял в росте и весе, непрерывно скулил у меня на руках. Мы с Энн лучше узнали друг друга за те долгие ночи и дни, что по очереди пытались успокаивать его. Усаживали и укладывали малыша, кормили его, помогали ему отрыгивать, туго пеленали и оставляли незапеленатым. В конце концов Энн сделала из шали нечто вроде гамака, в котором крепко привязывала его ко мне, и благодаря ее изобретательности мы иногда получали передышку.
Милая Энн, в отличие от меня она не отчаивалась, не опускала руки. Она не раз выручала меня, когда я, обессиленная, сидела в кресле и лила слезы над Эдвардом, плачущим у меня на коленях. Она отводила меня в постель, бережно укрывала одеялом, как мать собственное дитя, а Эдварда уносила с собой и возилась с ним, пока я, пробудившись от дремучего сна, не была готова снова приступить к своим материнским обязанностям.
Прошла неделя, потом месяц, потом – два, а Эдвард жил, и я благодарила Бога, в которого не верила, за то, что этот ребенок не умер, как я того страстно желала год назад.
Эдварду не исполнилось еще и трех месяцев, когда однажды в комнату, где я кормила грудью, сидя в большом кресле у камина, вошел мистер Макартур. Мы с сыном были как одно целое: расслабившись, я утопала в подушках; его теплое тельце льнуло ко мне; растопыренные пальчики поглаживали источник блаженства. Он с наслаждением чмокал, в экстазе переплетя свои маленькие ножки.