С той стороны круга существо тронуло подошвой мостик из палочки.
– Ну же… – уговаривал Романюк.
Он стоял по ту сторону игрушечного мостика и протягивал руки, и тот, другой, протянул к нему огромные темные лапы с человеческими нежными пальцами, и руки их соединились над водой «Елена», давно ушедшей в землю.
– Стефан Михайлович! – крикнул Вася, но тот не обернулся.
Тьма клубилась вокруг него, обнимала его со всех сторон, внутри темного облака светилась молочным светом бледная человеческая фигура, зверь и человек одновременно, он стоял на задних лапах, потом опустился на все четыре и ушел вверх. По верхушкам деревьев прошел глухой шум, порыв холодного ветра разорвал облака, и в прорехах сияли чистые белые звезды.
Вася сидел внутри круга рядом с Розкой, которая дрожала и всхлипывала, свернувшись в комочек, но больше ничего не было, и только подальше, у стадиона, коротко и печально закричали солдатики от страха, и тоски, и ночной печали.
– Стефан Михайлович! – еще раз крикнул Вася просто так, на всякий случай.
Потом подхватил Розку, попытался накинуть ей на плечи свою штормовку, но она ударила его по руке, молча вырвалась и побежала прочь, подвернула ногу, упала, но продолжала упрямо, с ненавистью отталкивать его, тогда он поднял ее и понес; по бульвару, в подъезд, в лифт на пятый этаж, поставил около квартиры, положил ей пальцы на звонок и торопливо, не оборачиваясь, пошел прочь вниз по темной лестнице.
Бульвар был пуст, и улица, на которую он свернул, была пуста, и небо было пусто, только летели по нему обрывки облаков и смутные тени. Вася поднял голову – призрачные трубы трубили над размытыми глинистыми обрывами, над морем, дикая охота летела над желтыми кронами, далеко-далеко, в сторону Дуная, в плавни, где русалки, смеясь, ловят в ладошки серебряный свет далекой звезды. Наступила настоящая осень, а за ней придет настоящая зима, голая и пустая, и все вокруг умрет и проснется снова, и только люди уйдут и не вернутся, потому что так оно заведено. и никто сильный не может этому помешать…
Вася доковылял до общежития, не раздеваясь, рухнул на койку и провалился в сон без сновидений.
* * *
– Ты это куда собираешься?
Петрищенко затолкала в чемодан теплый свитер, подумала и достала из шкафа старые черные брюки. Немного тесноваты, но ничего, сойдет. Еще она положила в чемодан махровый халат, нижнее белье, пояс с резинками и всякие другие мелочи, которые обычно таскают с собой женщины.
– В отпуск. За свой счет. Или увольняюсь. Устроюсь в поликлинику терапевтом. В районку. Все спокойней.
– Ты когда в последний раз больного смотрела? – поинтересовалась Лялька.
– А им все равно. Врачей не хватает.
– Врачей, а не чиновников. – Лялька сегодня проявляла поразительное здравомыслие. – Тебе больных не жалко?
– Жалко. Но себя больше. Я поседела на этой работе, а могла бы спокойно…
– Поседеть в поликлинике? Так все-таки куда ты собралась?
– На полонину. Я же говорила. Съезжу на недельку. Ну на две.
– Мама, – терпеливо сказала Лялька, – ты сошла с ума.
– Насчет бабушки не волнуйся, я договорилась с Генриеттой. Она поживет тут.
– Вот спасибо.
– Ну, тебе же лучше. Сиди у своего Вовы хоть до ночи. Хоть всю ночь. Пожалуйста, кто мешает? Взрослая девка. Делай что хочешь.
– Точно, с ума сошла, – сказала Лялька. – Сегодня все с ума посходили. Спорим, у тебя роман?
– Тебя не касается. Может у меня быть своя собственная жизнь? У тебя есть своя жизнь? Вот и отцепись.
– Сколько лет мне и сколько тебе?
– А вот это уже оскорбление.
Петрищенко поджала губы и захлопнула чемодан, надавив на него коленом.
– Ладно, – сказала она. – Я пошла. Ты уж тут как-нибудь без меня. А завтра Генриетта придет. Если денег будет просить, не давай. Я ей заплатила вперед.
– Мне оставь хоть что-то, – жалобно сказала Лялька. Она вдруг сделалась какой-то тихой и маленькой, словно ее обманули.
– Проживешь как-нибудь. На стипендию, – зловеще сказала Петрищенко.
– Но это же копейки…
– Твои проблемы. Да, и не забудь заплатить за квартиру.
Зазвонил телефон, и Лялька бросилась к нему, но Петрищенко остановила ее:
– Это меня. – Она подошла к телефону, по-прежнему без улыбки, но с выражением лица человека, уверенного, что все наконец-то делается хорошо и правильно.
Свет в квартире вдруг мигнул, стал совсем тусклым, так что в лампочке стала видна извитая рубиновая нить, потом опять разгорелся ярче.
– Да, – сказала она. – Да… Ах это ты, Лева? Что? Что ты сказал? Хорошо, я сейчас выйду.
* * *
Какие-то лбы на крыльце курили и гоготали, Лева жался к стенке, маленький и растерянный, почему-то с портфелем, прижатым к груди. Она вдруг заметила, что он очень похож на Ляльку.
– Да, Лева, – сказала она устало.
Ну что ему от меня нужно, в самом деле? Почему именно сейчас?
– Ледочка, – сказал Лева и всхлипнул.
– Лева. – Петрищенко испугалась. – Лева, ты что? Не надо, Лева…
Лев Семенович достал аккуратный, выглаженный платочек и утер нос и глаза.
– Что там у тебя? – спросила Петрищенко, кивая на портфель. Ей вовсе не интересно было знать о содержимом портфеля, просто хотелось, чтобы Лева отвлекся.
– Дис-сертация, – сказал Лева и опять заплакал. Он плакал и трясся, сползая по грязной стенке, и Петрищенко стало совсем страшно.
– Ну что ты, – сказала она и как маленького погладила его по голове. – Что ты! Ну перестань.
– Герегу переводят во Владивосток, – сказал Лева, всхлипывая. Платок он так и держал в руке, комкая его и утирая им слезы.
– Ну так… хорошо? – неуверенно сказала Петрищенко. – Ты же этого хотел?
– Я не этого хотел, – сказал Лева и вцепился ей в рукав. – Я не этого хотел. Это все она, она… Зачем, Лена, ах, зачем?
– Что зачем? – спросила Петрищенко тихо.
Подростки прекратили гоготать и смотрели на них, вполголоса переговариваясь сквозь зубы, потом, как по команде, повернулись и пошли прочь. Они остались вдвоем, тускло светила лампочка над крыльцом, забранная защитной решеткой.
– Панаев – ты же знаешь, он дружил с Панаевым.
– Да, – механически ответила Петрищенко. – Все знают. Они семьями дружат. Поэтому на Герегу управы и не было.
– Панаев, – повторил Лева жалобно.
– Его сняли? – удивилась Петрищенко. – Панаева сняли? Да быть не может!
– Нет-нет. – Лева мелко затряс головой, словно раздражаясь на ее, Петрищенко, непонимание.