– Тедеско с лица спал! – заметил Рамблен. – Он думает, что всех иностранцев бросят в концлагеря. Канзетти, рыдая, держит его за руки, Шано уже обозвала его гнусным иностранцем и орет, что французские женщины сумеют выполнить свой долг. Ну и потеха, клянусь вам.
С одобрительным и скептическим видом, улыбаясь своему отражению в зеркале, он старательно приклеивал букли вокруг лица.
– Мой милый Жербер, ты можешь дать мне немного твоей синевы? – спросила Элуа.
Эта всегда ухитрялась войти в гримерную мужчин, когда те были раздеты; сама она была наполовину обнажена, прозрачная шаль едва прикрывала ее груди кормящей матери.
– Исчезни, мы в непристойном виде, – велел Жербер.
– И спрячь это, – добавил Рамблен, потянув за ее шаль. Он с отвращением проводил ее взглядом. – Она рассказывает, что поступит в санитарки – представляете, какая удача для всех этих несчастных беззащитных парней попасть ей в лапы.
Он удалился. Жербер надел свой римский костюм и принялся гримировать лицо. Это-то было скорее забавно, ему очень нравились кропотливые работы; он изобрел новую манеру рисовать себе глаза, продлевая линию век своего рода звездой самого изящного исполнения. Бросив в зеркало удовлетворенный взгляд, он спустился по лестнице. В фойе на банкетке сидела Элизабет с папкой для рисунков.
– Я пришла слишком рано? – спросила она светским тоном. Этим вечером она выглядела просто шикарно, этого нельзя было отрицать; Жербер был знатоком, наверняка этот пиджак кроил хороший портной.
– Я буду к вашим услугам через десять минут, – сказал Жербер.
Он бросил взгляд на декорации: все было на месте, и аксессуары расположены под рукой. Сквозь щель в занавесе он оглядел публику: пришло не больше двадцати зрителей, это пахло катастрофой. Со свистком в зубах Жербер обежал коридоры, чтобы собрать актеров, потом покорно сел рядом с Элизабет.
– Вас это не обременит? – спросила она, начиная распаковывать свои бумаги.
– Конечно нет, мне только надо следить здесь за тем, чтобы не было шума, – сказал Жербер.
В тишине со зловещей торжественностью раздались три удара гонга. Поднялся занавес. Кортеж Цезаря собрался у двери, выходившей на сцену. Появился Лабрус в белой тоге.
– Ты здесь, – обратился он к своей сестре.
– Как видишь, – отвечала Элизабет.
– Но я думал, ты больше не делаешь портретов, – сказал он, заглянув через ее плечо.
– Это этюд, – ответила Элизабет. – Делая только композиции, испортишь руку.
– Заходи потом ко мне, – сказал Лабрус.
Он перешагнул порог, и кортеж тронулся за ним.
– Забавно присутствовать на представлении за кулисами, – сказала Элизабет, – видишь, как это делается.
Она пожала плечами. Жербер смущенно взглянул на нее – он всегда чувствовал себя с ней неловко и не совсем понимал, чего она от него хочет; время от времени у него создавалось впечатление, что она отчасти сумасшедшая.
– Оставайтесь в таком положении, не двигайтесь, – сказала Элизабет. Испытывая угрызения, она улыбнулась. – Это не слишком утомительная поза?
– Нет, – отвечал Жербер.
Это было совсем неутомительно, вот только он ощущал себя дураком. Пересекавший фойе Рамблен бросил на него насмешливый взгляд. Воцарилась тишина. Все двери были закрыты, не слышно было ни звука. Там, на сцене, актеры суетились перед пустым залом. Элизабет с упорством рисовала, чтобы не испортить руку, а Жербер тупо ждал. «В чем тут смысл?» – в ярости подумал он. Как только что в гримерной, у него засосало где-то под ложечкой. Было одно воспоминание, которое всегда приходило ему на ум, если у него случалось такое настроение: огромный паук, которого он видел однажды вечером в Провансе во время путешествия пешком; паук держался за нить паутины, свисавшей с дерева, он карабкался вверх, а потом падал рывками и с изнуряющим упорством снова карабкался. Непонятно было, где он черпал эту упрямую отвагу, выглядел он страшно одиноким в мире.
– Ваш номер с куклами еще продержится какое-то время? – спросила Элизабет.
– Доминика сказала, до конца недели, – отвечал Жербер.
– А Пажес в конце концов совсем бросила роль? – продолжала Элизабет.
– Она обещала мне прийти сегодня вечером, – сказал Жербер.
С застывшим карандашом в руке Элизабет заглянула в глаза Жерберу.
– Что вы думаете о Пажес?
– Она симпатичная, – отвечал Жербер.
Элизабет откровенно рассмеялась.
– Разумеется, если вы такой же робкий, как она…
Склонившись над своим наброском, она с прилежным видом снова принялась рисовать.
– Я не робок, – ответил Жербер. Он в ярости почувствовал, что краснеет. Это было слишком глупо, но он терпеть не мог, когда говорили о нем, а у него даже не было возможности пошевелиться, чтобы немного спрятать свое лицо.
– Надо полагать, что да, – весело продолжала Элизабет.
– Почему? – спросил Жербер.
– Потому что иначе вам было бы нетрудно поближе познакомиться с ней. – Подняв глаза, Элизабет с искренним любопытством взглянула на него. – Вы действительно ничего не замечали или притворяетесь?
– Не понимаю, что вы хотите сказать, – в растерянности отвечал Жербер.
– Это прелестно, – не унималась Элизабет, – такая смиренная скромность – большая редкость. – Она с доверчивым видом говорила в пустоту. Возможно, она и впрямь сходила с ума.
– Но Пажес не интересуется мной, – заметил Жербер.
– Вы думаете? – насмешливо сказала Элизабет.
Жербер ничего не ответил, Пажес и правда иногда бывала с ним странной, но это мало что доказывало, ее не интересовал никто, кроме Франсуазы и Лабруса. Элизабет хотела посмеяться над ним, она с вызывающим видом грызла грифель карандаша.
– Пажес вам не нравится? – спросила Элизабет.
Жербер пожал плечами.
– Но вы ошибаетесь, – сказал он и смущенно оглянулся. Элизабет всегда была бестактной, она говорила, не думая, просто ради удовольствия говорить. Однако на сей раз она откровенно насмехалась.
– Всего пять минут, – вставая, сказал Жербер, – это время приветствий.
В другом конце фойе уже расположились статисты, он подал им знак и тихонько приоткрыл ведущую на сцену дверь. Голосов актеров не было слышно, но Жербер руководствовался музыкой, под сурдинку сопровождавшей диалог Кассия и Каски; каждый вечер он испытывал все то же волнение, когда подстерегал тему, возвещавшую, что народ предлагает Цезарю корону. Он почти верил в двусмысленную и обманчивую торжественность этого мгновения. Он поднял руку, и громкие возгласы заглушили последние аккорды фортепьяно. Он снова прислушался в тишине, которую подчеркивал отдаленный шепот голосов, затем донеслась короткая мелодия, и со всех губ сорвался крик; в третий раз несколько слов едва обозначили тему, и голоса зазвучали с удвоенной силой.