Первые сомнения подобны маленькой трещине в фарфоровой тарелке. Тонкой, как волос, почти незаметной.
Завернутая в газетные страницы со спортивными новостями, лежащая в атласном боковом кармане чемодана рядом с мятым пакетиком тыквенных семечек сепийная фотография, наклеенная на толстый картон, жестоко разрезанная пополам. Улыбающийся Нарсисо наклоняется к отрезанной половинке.
– А это что?
Сколь многие неприятности начинаются с этих вот трех слов. Словно вы заглянули под кровать, надеясь обнаружить там грязь.
– Ах, это. Да просто шутка. Все делали свои портреты, когда в город приехал фотограф. Мы с одним парнем заскучали и решили, что это будет забавно. И что ты думала! У нас с ним хватило денег всего на одну фотографию, и нам пришлось разрезать ее пополам. Выброси ее. Не знаю даже, почему я сам не сделал этого.
– Конечно же, я не стану ее выбрасывать. Я ее сохраню. Тем более что ты все время в отъезде.
– Поступай как хочешь. Мне все равно.
И как это моя бабушка прознала обо всем? Как женщина знает все то, что знает, ничего на самом деле не зная? Так уж вышло, что, пока мой дедушка Нарсисо наслаждался женщиной в шляпе из iguanas, этой своей южной красоткой, мою бабушку Соледад терзали безумные, но реальные страхи.
Она проснулась посреди ночи, не понимающая, где она и что с ней, и ее сердце сжималось. Где ее Нарсисо? А вдруг как раз сейчас опускает бретельку чьей-то некогда белой комбинации? Целует луну плеча, подъем выгнутой ступни, запястье, в котором тихонько пульсирует жизнь, липкую горячую ладонь, мягкую паутину пальцев? В этот самый момент не лижет ли он соленую мочку ее уха, не кладет руку ей на спину, а может, соскальзывает со словно подернутых рябью больших бедер большой женщины? Нет, нет, думать об этом слишком ужасно, она не вынесет этого. А что, если он бросил ее? Хуже того…
Что, если он остался с той, другой? Такая вот лихорадка. Она страдала, ay, как умеют страдать только мексиканские женщины, потому что она и любила, как любят они. Той любовью, что живет не только настоящим, но которую пугает будущее и терроризирует прошлое. И разумеется, каждый раз, как Нарсисо возвращался с побережья, Соледад осыпала его целым шквалом обвинений, расцвеченных ярчайшими красками, словно крылья попугая ары.
– Да ты с ума сошла!
– Júrame. Поклянись, поклянись, что любишь только меня, моя жизнь, júrame.
– Te lo juro. Клянусь.
– Еще раз!
– Только тебя, – говорит он. – Sólo tú.
Только тебя. И это успокаивало ее. На короткое время. Существует поговорка: устами младенца глаголет истина. Однажды днем, когда небо было таким красно-бурым, что казалось, конец света близок, к ней в комнату пришел ребенок уборщицы и стал трогать все подряд, в том числе и фотографию Нарсисо, которую Соледад поставила на тумбочку рядом с кроватью.
– А кто это?
– Это мой муж.
– Нет, а кто эта тетя рядом с ним?
– О чем ты болтаешь? Дай сюда, маленький нахал! Ничего не нашел лучше кроме как лапать чужие вещи?
Соледад выгнала ребенка из комнаты и повнимательнее вгляделась в фотографию. Потом отнесла ее на балкон и снова стала смотреть. Смотрела и смотрела, ничего не говоря, после чего сунула фотографию в карман, накинула шаль и пошла на площадь, где, сидя на чугунной скамейке рядом с киоском, стала дожидаться открытия ювелирной лавки, а затем попросила часовщика одолжить ей лупу. «Всего на секунду, будьте так добры, конечно же, я обещаю, что не уроню ее. За кого вы меня принимаете? Спасибо. Пожалуйста, окажите любезность и оставьте меня совсем ненадолго одну, окажите любезность!»
И вот что она рассмотрела рядом с ботинком мужа. Темное пятно цветастого ситца. Подол юбки! ¡Virgen Purísima! Длинная тонкая игла вонзилась ей в сердце.
Когда она пришла в себя, вокруг нее суетилась целая толпа охотников до чужих дел: «Дайте ей воды! Дайте ей вздохнуть! Поднимите ее ноги! Одерните кто-нибудь юбку!» И эти крики перемежались сердитыми возгласами часовщика, беспокоившегося более о своей лупе, чем о состоянии Соледад.
Но как можно жить с иглой в сердце? Как? Скажите на милость.
Соледад отправилась на поиски единственного человека, которому могла довериться, anciana, что продавала atole и tamales с деревянного прилавка перед церковью. Внутри священник принимал исповеди и отсылал прочь грешников с длинными списками молитв во искупление грехов. Но снаружи торговка tamales дала ей один-единственный совет, такой простой и разумный, что мог показаться глупым.
– Помоги мне, я страдаю, – сказала Соледад, изложив свою историю.
– Ах, бедное маленькое создание. Ну у какой жены нет твоих проблем? Это всего-навсего ревность. Поверь. Она не убьет тебя. Даже если ты почувствуешь, что умираешь.
– Но как долго это будет продолжаться?
– В зависимости от обстоятельств.
– Каких?
– В зависимости от того, как сильно ты его любишь.
– Матерь Божья!
Соледад заплакала. Женские слезы часто воспринимаются как поражение, как слабость. Но она плакала не о своем поражении, а о несправедливости мира.
– Ну-ну, моя хорошая! Хватит. Даже не думай о всяких ужасных вещах. Это нехорошо для ребенка. Он припомнит тебе это, когда родится, и будет плакать ночи напролет.
– Просто… Столько… – икнула Соледад, – просто в мире столько страданий.
– Sí, tanta miseria, но и добра тоже достаточно.
– Достаточно, но не слишком-то много.
– Не слишком много, но достаточно, – уточнила старуха.
Она отослала Соледад домой с чаем из hierba buena
[306] и велела пить чашку утром, чашку вечером и купать себя в нем, как только ее охватит печаль.
– Терпение. Имей веру в Божественное Провидение. Боятся лишь те, кто не верит в то, что все предопределено Богом. В конце-то концов, существует лекарство от ревности, тебе ведь известно о нем, верно?
– И какое оно?
– О, это просто. Снова полюбить. Как говорится, клин клином.
– Да, и вторая попавшая в тебя пуля заглушает боль от первой. Спасибо. Мне нужно идти.
Когда ты молод и только вступил в брак, то разве поверишь в мудрость того, кто весь иссох и страшен, словно жареное chile poblano?
– Бог закрывает одну дверь, чтобы открыть другую! – крикнула ей вслед женщина. – Любовь явится к тебе со звуком трубы Гавриила. И ты забудешь обо всех своих горестях. Сама увидишь. Ánimo, ánimo
[307].