На том вопли не стихли, но большего я не расслышал. Деннис, разобрав их, изменился в лице, и я понял, что непонятные эти слова напомнили ему о чем-то ужасном. Его стиснувшая ятаган рука не сулила ничего хорошего. Я прекрасно понимал его отчаянное состояние — его надо было обезоружить, пока не натворил новых бед.
Но я не успел. Да и много ли смог бы противопоставить молодому и здоровому парню старик с больной спиной? Мы схватились, но он развернул ятаган лезвием к себе — и ударил в грудь. Мне кажется, перед тем роковым моментом он чуть было не поднял руку и на меня… его последние слова были о том, что необходимо выполоть все, что было связано с Марселин, — кровно или через брак.
V
Больше всего меня тогда поразило то, что я не помрачился умом в тот момент — или же спустя часы. Передо мной лежало мертвое тело сына, единственного человека, о котором я должен был заботиться, а в десяти футах, возле окутанного мольберта, упокоился лучший его друг, увитый жуткими черными волосами. В комнате внизу простерлись ничком в море крови оскальпированные останки женщины-чудовища, относительно коей я был готов уверовать во что угодно. Я был слишком испуган, чтобы пытаться проанализировать правдивость рассказа о волосах, — и даже не случись со мной тот шок, безумных завываний из хижины тетки Софи хватало, чтобы сокрушить все сомнения.
Если бы мне хватило мудрости, я бы сразу выполнил то, о чем просил бедный Деннис, — сжег бы картину и обвившие тело Марша кудри, не проявляя к ним любопытства, — но слаб человек! Кажется, я долго бормотал какой-то вздор над моим мальчиком, а затем вспомнил, что ночь уже на исходе, и вскоре с приходом утра возвратятся слуги. Было ясно, что придется как-то объясняться перед ними, и я решил, что необходимо скрыть все свидетельства жуткой правды и выдумать какую-нибудь безобидную историю.
О, этот клубок волос вокруг Марша был поистине чудовищной вещью! Когда я ткнул в него мечом, который снял со стены, мне показалось, что он даже крепче сжал мертвеца. Я не осмеливался прикоснуться к нему, и чем дольше смотрел, тем больше ужасных подробностей замечал в нем. Одна из них пробрала меня прямо-таки до костей — не стану упоминать о ней, но отчасти мне стала понятна необходимость умащивать волосы экзотическими маслами, как всегда делала Марселин.
В конце концов я решил похоронить все тела в подвале, под негашеной известью, запас которой, я знал, хранился у нас в сарае. Всю ночь я работал не покладая рук — вырыл троицу погребальных ям, а ту, что предназначалась моему мальчику, расположил поодаль от других. Не хотелось мне, чтобы он покоился рядом с этой женщиной и ее наследием. Увы, не удалось мне избавить Марша от посмертного власяного плена — хорошо хоть, что скромных моих сил хватило на перенос их всех в подвал. Марселин и Марша я стащил на покрывалах, после чего прикатил из сарая две бочки извести. Не иначе как сам Бог помогал мне, ведь даже засыпка могил далась мне относительно легко.
Из части извести я сделал побелку. Пришлось взять стремянку и закрасить багровеющее пятно на потолке в гостиной. Почти все вещи из комнаты Марселин я сжег, а после дотошно вымыл стены, пол и тяжелую мебель. Прибрался я и в чердачной студии, вычистил ведущие в нее следы. И все это время я слышал вдалеке причитания старой Софи. Дьявол, должно быть, вселился в каргу, наделив ее голос столь безумной силой. Но старость уж давно сделала Софи юродивой — думаю, поэтому в ту ночь работавшие в поле негры не испугались и не проявили любопытства. Заперев студию на ключ, я сжег всю свою испачканную одежду в камине, и к рассвету дом стал выглядеть вполне нормально, насколько мог судить посторонний глаз. Я не осмелился прикоснуться к занавешенному мольберту, но собирался заняться им позже.
Слуги вернулись на следующий день, и я сказал им, что вся молодежь уехала в Сент-Луис. Никто из полевых работников, казалось, ничего не видел и не слышал, а плач старухи Сафонисбы прекратился с восходом солнца. После этого она, уподобившись Сфинксу, так и не промолвила ни слова о том, что творилось у нее в голове в те злополучные часы.
Позднее я известил всех, кого только мог, что Деннис, Марш и Марселин возвратились в Париж. Одна надежная контора стала пересылать мне оттуда письма — подделки, писанные моей же рукой; со временем я наловчился подделывать почерк всех троих. Много хитрости и словесной эквилибристики потребовалось, чтобы объяснить причину неожиданного отъезда трех молодых людей знакомым, и я подозреваю, что некоторые из них втайне догадывались о том, что я не говорю всей правды. Я сфальсифицировал сообщения о смертях Марша и Дэнни во время войны и позже сказал, что Марселин ушла в женский монастырь. К счастью, Марш был сиротой, чей эксцентричный образ жизни отвадил его от родных из Луизианы. Все могло бы сложиться гораздо лучше для меня, если бы у меня хватило ума сжечь картину, продать плантацию и отказаться от попыток вести дела — после всего пережитого. Вы видите, до чего порой доводят глупость и упрямство? Сплошь неурожаи… негры сбегали один за другим… и дом со временем пришел в упадок… и вот он я — отшельник и герой десятков деревенских баек. В наши дни никто не приходит сюда после наступления темноты — да и в любое другое время, честь по чести говоря. Вот почему я сразу понял — вы гость нездешний.
Почему же я остаюсь здесь? Всей правды я вам не скажу. Уж слишком тесно связана она с вещами, выходящими за пределы человеческого разумения. Быть может, все сложилось бы иначе, не взгляни я на картину. Стоило послушаться сына! Я ведь взаправду собирался сжечь холст, когда неделю спустя поднялся в студию, но взглянул-таки на него — и эта моя слабость все перечеркнула.
Нет смысла рассказывать, что я увидел. Можете и сами взглянуть, хотя время и сырость сказались на полотне. Думаю, с вами не случится ничего страшного, коли увидите творение Марша, но со мной вышло иначе — я-то слишком хорошо знал, что за всем этим стоит.
Деннис был сплошь прав, то был величайший триумф человеческого искусства с эпохи Рембрандта, хотя и незаконченный. Я понял это с самого начала — понял, что бедняга Марш оправдал свою декадентскую философию. Он был для живописи тем же, чем Бодлер был для поэзии, а Марселин послужила ключом, отомкнувшим его сокровенную твердыню гения.
Картина ошеломила, оглушила меня еще до того, как я осознал, что разворачивается пред моим взором, — и лишь отчасти она представляла собой запечатленный образ Марселин. Марш выразился весьма метко, когда дал понять, что рисует не ее саму, а то, что выступает из наблюдений за нею, кроется где-то внутри.
Конечно, для картины она играла ключевую роль, но ее фигура была лишь частью очень обширной композиции. Нагая, если не считать этой чудовищной массы окутывающих волос, она возлежала, откинувшись, на своего рода бизеллиуме
[72], украшенном резными узорами, не знакомыми ни по одной живописной традиции. В одной руке она держала кубок, из которого изливалась жидкость, чей цвет я до сих пор не могу определить — не знаю, откуда Марш взял такие краски.