Вдруг я увидела темноволосую стюардессу, ту самую, что обслуживала нас с Джо на пути в Финляндию, пышногрудую, что наклонялась над ним со своими ароматными телесами и корзинкой печенья и ненадолго привлекла его внимание. Будь она рядом с ним в минуты, когда он умирал, смогла бы его спасти? Его всегда тянуло к женщинам, но вместе с тем он совершенно ими не интересовался; противоречие, из-за которого его эрекция была скорее ленивой – бессмысленный воздушный шарик, потребность обладать женщиной, немедленно сменяющаяся потребностью скорее сбежать от нее, выйти в мир, бродить там и думать о простых вещах, что любят мужчины вроде Джо Каслмана, – о вкусе непрожаренного стейка с горкой жареного лука, мшистом запахе выдержанного односолодового виски, идеальной повести, написанной гением в Дублине почти сто лет назад.
– Миссис Каслман, соболезную вашей утрате, – произнесла официантка, склонившись надо мной с подносом канапе. Я поблагодарила ее, и мы с Кирсти Салонен стали молча жевать мягкое тесто. Затем подали обед, и мы съели его, выпили вина и откинулись на кресла в преддверии долгого полета.
Прошло много часов, и наконец настал момент, неминуемо наступающий в ходе любого трансатлантического перелета – путешественники впадают в своего рода неглубокий сон, глаза под веками бегают, но сны не способны проникнуть сквозь бесконечно очищаемый воздух над их склоненными или запрокинутыми головами. Миссис Салонен спала рядом, ее голова наклонилась, пожалуй, слишком близко ко мне, будто мы были парой, влюбленными, летевшими через Атлантический океан. Если бы она увидела, как близко склонилась ко мне, то смутилась бы, отодвинулась и пробормотала извинения, но под толстым слоем формальности часто скрывалось побуждение любить, и я бы это увидела.
Если бы Джо остался жив, то сейчас сидел бы рядом и не спал. Ему было бы скучно и беспокойно, он теребил бы толстый мягкий подлокотник. Я бы уснула, а он оставался на страже, не терял бдительность. Я вспомнила, как в день нашей встречи в колледже Смит он прочел вслух заключительные абзацы «Мертвых», слова настолько запоминающиеся, что любой, кто их читал или слышал, ненадолго погружался в молчание. Что за человек мог написать такое? Ни я, ни Джо так не умели; даже пробовать не стоило. Мы лишь качали головами в изумлении. Потом однажды мы заговорили, что-то шевельнулось внутри, и мы оказались в постели профессора Танаки. Так началась наша жизнь. Долго ли, коротко ли, эта жизнь привела нас сюда, к кульминации, к самой печальной сцене, к развязке.
Свет во всем самолете выключили; лишь над моим сиденьем горела лампа, отбрасывая желтый сноп света на меня и краешек волос Кирсти Салонен. Я почти уснула, но вдруг краем сознания уловила, что кто-то стоит надо мной и что-то говорит.
– Джоан.
Я подняла голову и, вздрогнув, увидела Натаниэля Боуна. Его поездка тоже закончилась; он возвращался домой.
– Натаниэль, – сказала я, – не знала, что мы летим одним самолетом.
– Да, я в самом хвосте. В третьем классе, – прошептал он. – Надеюсь, вы не против, что я подошел. Вам, наверно, сейчас хочется побыть в одиночестве.
– Я не против, – ответила я.
– Послушайте… Боже, мне так жаль Джо. Напишу вам письмо с соболезнованиями, когда прилетим. Уже начал сочинять. Я потрясен, Джоан. Потрясен.
– Спасибо, – ответила я. Кирсти на соседнем кресле зашевелилась и на миг открыла глаза.
Я повернулась к Натаниэлю.
– Здесь нельзя разговаривать, – сказала я. – Давайте пойдем на ваше место.
Он горячо закивал, я встала, и мы прошли по проходу, раздвинули снежно-голубые шторки из ткани «Маримекко», отделяющие салон первого класса в носовой части самолета от более многочисленной группы пассажиров бизнес-класса, которые лежали на креслах и спали. Все эти пассажиры и впрямь походили на бизнесменов; они лежали, ослабив галстуки и сдвинув их в сторону, повернувшись к проходящим в профиль и закрыв глаза; ноутбуки покоились на выдвижных столиках или на коленях, и они цеплялись за них, как дети за плюшевых мишек. Мы раздвинули следующие шторки и вошли в салон экономического класса, пропахший дурным дыханием пассажиров – длинный, громадный салон с кармашками темноты и света, где сидели целые семьи по четверо в ряду с раскрытыми пачками чипсов на коленях; те шуршали, а пассажиры ворочались медленно, как поросята на вертеле, под маленькими квадратиками пледов, которые ничего не прикрывали; иногда ревел младенец, и уставшая мать укачивала его и пела ему финскую колыбельную. Сам проход был завален мусором, будто тут пронесся ураган. Я наступила на газету, потом на женскую туфлю.
На предпоследнем ряду крепко спал сосед Натаниэля, заняв и половину соседнего кресла, и поскольку кресла через проход тоже были заняты, мы встали в самом конце самолете, у туалетов и металлической тележки с напитками.
– Кто вас встречает в аэропорту Кеннеди? – спросил он.
– Дочери.
Я позвонила Сюзанне и Элис из больницы, и их голоса даже издали, даже в сопровождении неизбежных телефонных помех, казались такими одинокими. Такими печальными.
– О нет, мама, – всхлипнула Сюзанна.
– О боже, – сказала Элис. – Папа.
Дэвиду я не дозвонилась, и пришлось оставить сообщение на автоответчике. Мне еще повезло, что у него был автоответчик. Я не хотела сообщать ему так, но он должен был узнать обо всем от меня, а не откуда-то еще. Он пока не перезванивал. Я не знала, как он отреагирует, покажется ли равнодушным, обрадуется ли или даже, возможно, тоже расстроится. Предсказать его реакцию было невозможно.
– Хорошо, – сказал Натаниэль, – не придется возвращаться в Уэзермилл в одиночестве.
– Да, – ответила я и представила, как Элис приедет и начнет командовать в доме, а Сюзанна тут же наварит банку лимонного варенья, которую я никогда не открою; так она и будет стоять и плесневеть в чулане. Но они хотя бы останутся на ночь и будут спать в своих детских комнатах. Взрослые женщины, выросшие из детских кроватей, они вернутся, ненадолго оставив собственные семьи, чтобы помочь овдовевшей матери вновь обрести почву под ногами и помочь себе пережить потрясение и неловкую скорбь, вызванную смертью родителя.
Ночью, когда я не смогу заснуть, я буду, как Джо, бродить по дому и останавливаться у дверей их комнат. Я услышу их ровное дыхание и, может быть, оно меня успокоит. Они – мои девочки, мои дети, наши с Джо дети, подумаю я; они по-прежнему со мной, как и все общее, что у нас было; громадная куча барахла, которого хватило бы на целый блошиный рынок, поразительная коллекция вещей, что мы, как и любые супруги, накопили за годы.
– А я ждал вас в книжном магазине «Академик», как мы условились, – тихо проговорил Натаниэль. – Вы не пришли, и я удивился. А потом услышал имя Джо Каслмана; кто-то сказал – он умер, и я подумал – не может быть, побежал в отель и спросил консьержа, правда ли, что я слышал про мистера Каслмана, и тот ответил – да, правда. Я не мог поверить. До сих пор не могу.
Боун вроде бы говорил искренне, но все равно меня не убедил, и я вспомнила, что Джо всегда его недолюбливал, и я тоже. Он втирался в доверие, вечно ошивался неподалеку; он напоминал мне кота в витрине книжного магазина, вальяжно прогуливающегося среди стопок книг и задевающих их хвостом. Джо не ошибся, решив ничего ему не рассказывать много лет назад.