Я кивнула, отметив, что наш обмен любезностями не остался незамеченным для моих однокурсниц. Одна из них, Рошель Дарнтон, чьи рассказы неизбежно заканчивались неожиданным сюжетным поворотом – «как у О’Генри!» – печально вздохнула, надевая пальто и глядя на студентку и учителя, оставшихся после урока. Она словно понимала, что профессор Каслман никогда не позовет ее с ним прогуляться, никогда не попросит остаться после урока, задержаться, побыть с ним чуть дольше положенного.
Я думала, Каслман сообщит, что хочет номинировать меня на студенческую литературную премию с призовым фондом сто долларов. Или попросит поужинать с ним, пригласит на тайное свидание, как профессор химии – одну девочку из нашего корпуса. Я не знала, о чем пойдет речь – о литературе или любви. Но рядом с таким, как Д. Каслман, любовь к литературе могла быстро превратиться в любовь двух людей. Я понадеялась, что так и будет, но тут же ужаснулась своим мыслям, бредовым и глубоко безнравственным.
Мы прошли уже половину студенческого городка, когда он спросил:
– Мисс Эймс, скажите, свободны ли вы в субботу вечером?
Я ответила, что свободна. Со всех сторон нас окружали спешившие куда-то девочки.
– Хорошо, – ответил он. – Вы не хотите немного подработать и присмотреть за моей дочкой? С тех пор, как Фэнни родилась, мы с женой никуда не ходили.
– Конечно, – ровным голосом ответила я. – Я люблю детей.
Я соврала. Я покраснела от унижения из-за того, что себе напридумывала; правда оказалась совсем другой, но все же это было лучше, чем ничего, лучше, чем его безразличие. И вот в субботу вечером я отказалась от приглашения на вечеринку с оркестром в Нортроп-Хаусе и ушла под звуки «Нитки жемчуга», льющейся из фонографа на полной громкости, и перебранки мужских голосов поверх граммофонного треска. Я направилась в сторону Элм-стрит, и постепенно атмосфера студенческого городка развеялась, и улица стала похожа на обычный жилой квартал, где жили обычные семьи.
На Бэнкрофт-роуд не оказалось фонарей, улица была темная, и я шла и заглядывала в окна первых этажей, где в гостиных возились наши преподаватели, их жены и дети. Не в этом ли главное открытие взрослой жизни, подумала я – что на самом деле она совсем не такая интересная, не полная безграничных возможностей, а ограниченная и предсказуемая, как детство? Какое разочарование, когда ждешь открытых пространств, воображаешь свободу, а получаешь вот это. А может, думала я, глядя на молодую мать, шагающую по комнате и вдруг наклоняющуюся, чтобы поднять что-то с пола (ботинок? игрушку-пищалку?), эта свобода предназначена только для мужчин. Женщины в 1956 году постоянно натыкались на препятствия и вынуждены были отвоевывать свободу: где можно гулять по ночам, как далеко позволить зайти мужчине, оставшись с ним наедине. Мужчин, казалось, все это не волновало; они свободно гуляли по холодным темным городам и беззвучным пустым улицам; так и рукам своим они позволяли гулять, расстегивали ремни и брюки и ни разу не подумали про себя: я должен сейчас же остановиться. Дальше нельзя.
Попав на Бэнкрофт-роуд, я очутилась в царстве, где все запретили себе заходить слишком далеко. Смит – не Гарвард; престижный колледж, но не колыбель великих научных достижений. Поначалу, оказавшись здесь, мужчины, занимавшие преподавательские посты, чувствовали облегчение и рано или поздно осваивались, но в конце концов их всех настигала жажда большего, желание двигаться вперед, переезжать в большие города, не тратить понапрасну свои докторские степени и тщательно составленные лекции на каких-то девчонок, что слушают внимательно, но при первой же возможности выскочат замуж и нарожают детишек, что неизбежно станет началом долгого процесса забывания.
У Каслманов оказался серый «дом-солонка» – двухэтажный с одноэтажной пристройкой и двускатной крышей; он стоял чуть в глубине за бугристой лужайкой. Дверной звонок отозвался сонным «пинь» в глубине дома. Через миг на пороге показался сам профессор Каслман; за его спиной горела желтая лампочка.
– Замерзли, наверно, – сказал он и впустил меня в дом. На нем была расстегнутая нарядная рубашка, а на шее – незавязанный галстук. – Предупреждаю, у нас беспорядок, – сказал он. От него пахло лосьоном для бритья, а на подбородке я заметила пятнышко крови. Играл саундтрек из «Юга Тихого океана», где-то в глубине дома ритмично плакал ребенок, а потом женский голос позвал:
– Джо? Джо? Можешь подняться?
Так значит, его зовут Джо, подумала я. Я до сих пор не знала его имени, а предполагать боялась. Спустилась его жена с ребенком на руках. Я подняла голову и посмотрела. Младенец затих, хотя лицо у него по-прежнему было красное. Миссис Каслман не показалась мне красивой; маленькая, измученная женщина лет двадцати пяти с мальчишеской каштановой шевелюрой и бегающими глазками. Что он в ней нашел? Я представила своего профессора в постели с этой замухрышкой. Миссис Каслман очень отличалась от девушек, пасшихся на лужайках колледжа Смит, аки газели, щиплющие травку. Она стояла, сунув одну руку под костюмчик ребенка и проверяя состояние подгузника, и в этот момент показалась мне похожей на кукольника-марионеточника с рукой, скрытой под тряпицей. Младенец был полностью в ее власти, по крайней мере, пока.
– Здравствуйте, – без особого интереса сказала жена Каслмана. – Я Кэрол Каслман. Рада знакомству.
Стоя внизу не застеленной ковром лестницы, я попыталась изобразить бодрость и вежливость, представиться типичной студенткой колледжа Смит с рекламного проспекта. Не хватало только листопада.
– Мне тоже очень приятно, – проговорила я. – Привет, малышка, – бросила я в сторону младенца, – какая прелесть.
– Мы еще ни разу ее с няней не оставляли, – объяснила миссис Каслман, – но она такая маленькая, не думаю, что это нанесет ей травму, хотя меня учили совсем другому. – Жена профессора пересадила дочь на другую руку и пояснила: – Я учусь на психоаналитика. – И добавила: – Давайте покажу вам дом.
В комнатах действительно царил беспорядок, валялись горы книг и игрушек, абажуры покосились. Но Кэрол Каслман, похоже, было плевать, или она не испытывала необходимости ничего мне объяснять. Ребенок спал в комнате родителей, и меня отвели туда; я поняла, что сейчас окажусь в том самом месте, где Каслман каждую ночь спал с женой. Кровать была застелена, хотя явно в спешке, а рядом стояла белая плетеная люлька. На одном из двух прикроватных столиков лежали грецкие орехи в скорлупе. Джо вышел из ванной и встал в проеме, уже в застегнутой рубашке и завязанном галстуке. Волосы намокли, он их пригладил, чтобы не падали на лицо. Из динамиков лился мечтательный знойный женский голос: «Я здесь, прекрасный мой остров, давай уплывем…»
– Кэрол, – сказал он, – закончила экскурсию? Нам пора.
Жена взяла его под руку. В этой позе как с портрета они выглядели приличной и респектабельной молодой парой, готовой к выходу в свет – преподаватель и его жена. Очевидно, между ними существовал какой-то взаимообмен, вот только на чем он основан, я даже представить не могла, ведь он был так красив, а она – вся какая-то съежившаяся, невзрачная. Я вспомнила своих родителей, отстраненных друг от друга, как два сталактита из одной пещеры; они висели рядом, но никогда не дотрагивались друг до друга на людях – отец в его темных костюмах и с древесным мужественным запахом и мама в платьях с узорами, как на скатерти. Спали родители в отдельных кроватях из темного лакированного дерева, а однажды, выпив лишку на званом приеме, моя осоловевшая от благотворительности мать зашла ко мне в комнату поздно вечером и призналась, что отец с ней недавно «похулиганил по-взрослому». Я поняла, о чем речь, лишь намного позже, хотя даже представить это было страшно: мой здоровяк отец, такой безличный в своих деловых костюмах, хулиганит по-взрослому с матерью, худенькой, в платье-скатерти, взгромоздившись на нее на одной из их узких высоких кроватей. Здесь, в присутствии этих супругов, которые не приходились мне родителями и жили в мире куда более сложном, чем мой, я чувствовала себя тупой растяпой. Я назвала Фэнни «милочкой», хотя совсем этого не хотела. Меня притягивала не она, а ее отец, человек, который ел грецкие орехи и читал студентам отрывки из Джойса.