– А я не на Бродвее, – усмехнулась Маринка. – Но тоже не пропаду. У меня способность к адаптации хорошая. Ну, в школе пока поработаю, поучу кошелок. Потом в другой проект наймусь. «Кушать подано» выпевать куда-нибудь да возьмут. Жалко, платить, как здесь, вряд ли где будут.
– У тебя американская способность не унывать… – заметила Алиса.
– Но – что?
Маринка сразу уловила незавершенность ее интонаций.
– Но… Знаешь, по-моему, эта способность отнимает чувства. Это непонятно? Чтобы не печалиться, когда что-то теряешь, нужно просто не иметь сильных чувств ни к чему.
– Жизни вы не знаете. – Маринка усмехнулась, и ее серые глаза блеснули чем-то непонятным; до сих пор Алиса не видела такого короткого и сильного блеска в ее простых круглых глазах. – Когда каждый день только и думаешь, как более-менее прилично пожить, а то и просто с голоду не сдохнуть, тут, знаешь ли, всякие чувства быстро улетучиваются. И сильные, и слабые. Я когда-то тоже такая была. – Маринка улыбнулась; странный блеск исчез из ее глаз. – Вроде тебя. Только тебе двадцать пять уже, а мне тринадцать было. Я тогда в десятиклассника влюбилась. В первый раз и, как положено, навек, до гроба. И так я от этого страдала, Алиска, не могу тебе передать! – Она засмеялась. – В груди все болит, просто физически ноет, вот до чего мучилась. Сижу, рыдаю, маме говорю: «Мама, в груди больно!» Она вокруг меня с градусником, с компрессом, а я и объяснить не могу, что это со мной.
– И что потом? – улыбнулась Алиса.
Хоть Маринка и считала, что в Америке все влюбляются как-то по-другому – вверх ногами, что ли? – но подобные истории происходили и в Америке, и даже с Алисиными одноклассницами.
– А что потом? Он с другой гулял, я страдала. Страдала-страдала, да и устала страдать – перестала. А как страдать перестала, так сразу в меня его дружок влюбился. Красавец, между прочим, мне вся школа завидовала. Вот тогда я в первый раз и задумалась, что лучше, от сильных чувств страдать или без всяких чувств красиво жить.
О результате этих раздумий Алиса расспрашивать не стала: он и так был понятен. Да и не только Маринка – все Алисины подруги, приятельницы, просто знакомые годам примерно к двадцати делали один и тот же вывод: страсти – удел тинейджеров, а взрослый человек должен устраивать свою жизнь, исходя из более здравых соображений.
Правильно это или нет, Алиса не знала, потому что обошлась без любовных страданий даже в отрочестве, не говоря уже о юности. Вся ее юность была посвящена работе, работе на износ, и это не могло складываться иначе. Если уж ты решила быть актрисой, да еще в бродвейском мюзикле, то техника, которой ты владеешь, должна быть совершенна. А совершенная техника как раз и требует полной самоотдачи.
Так что оставалось лишь со стороны наблюдать за чужими страстями, что Алиса и делала, когда хватало времени и сил хотя бы на это. Ее первой любовью был, пожалуй, Марат, да и он оказался обманчивой иллюзией.
«Хорошо, что он заранее из «Главной улицы» ушел, – подумала она. – Что бы сейчас делал?»
Марата она не видела со дня их объяснения. Как выяснилось, именно в тот день он написал заявление об уходе из проекта. И через неделю после расставания с ним Алисе уже казалось, что она не видела его вообще никогда… Это почему-то тревожило ее, даже пугало. Неужели жизнь так быстро заносит песком повседневности людей, события, чувства? Пусть не любовь, но связывало же ее с Маратом какое-то чувство…
Но все эти мысли лишь мимолетно мелькнули у нее в голове и тут же исчезли. Растерянность охватила ее, необъяснимая растерянность!
«Ладно Марат – я-то что буду делать? – подумала Алиса. – Что?»
Думать об этом было вообще-то странно. Конечно, она уедет домой и, конечно, найдет работу, хотя и с некоторым перерывом, потому что все контракты этого сезона на Бродвее уже заключены. И это, без сомнения, будет лучшая работа, чем та, которую найдет в Москве, например, Маринка.
И отчего в таком случае растерянность?
«Мне не хочется уезжать, – вдруг поняла Алиса. – Мне совсем не хочется отсюда уезжать, все дело только в этом!»
Глава 13
– Я хочу отсюда уехать. И уеду.
Эстер смотрела, как стекают по стеклу осенние тяжелые капли. Ксения молчала, но ее молчание заключало в себе больше оттенков смысла, чем могли заключать любые слова.
– Но как? – проговорила она наконец. – Как же ты уедешь? По-моему, это немыслимо. Это и пять лет назад было трудно, а теперь просто невозможно.
– Я уеду. – Эстер наконец отвела взгляд от капель, которые догоняли-догоняли друг друга в порывистом беге, да все не могли догнать, и обернулась к подруге: – Если не получится, пешком уйду. Я слышала, в Эстонию уходят по льду через Финский залив.
– Но ведь тебя пограничники застрелят, Звездочка, – чуть слышно произнесла Ксения.
– Ну и пусть застрелят. Не могу я здесь больше, как же ты не понимаешь! – почти со слезами в голосе воскликнула Эстер.
– Я понимаю. – Ксенькин голос прозвучал еле слышно. – Я очень хорошо тебя понимаю…
Эстер сразу же устыдилась своих слов и особенно своего нервного тона. Конечно, Ксеньке куда тяжелее, чем ей, хотя бы потому, что Эстер должна заботиться только о себе, да и заботы у нее не жизненного, а, так сказать, душевного толка. У Ксеньки же… Евдокия Кирилловна совсем больна, лечить ее нечем, потому что нет денег на лекарства, да и лекарств, как кинешься, тоже толковых нету. А у Ксеньки совсем нет работы. Стоит ей только назвать свою фамилию, как ей тотчас отказывают в месте. Даже в Мюзик-холле отказали, хотя Голейзовский пообещал Эстер, что ее подругу непременно возьмут делать декорации. Но, видно, и в Мюзик-холле нашлись люди повлиятельнее Касьяна.
Прежде Ксенька хоть немного зарабатывала тем, что ходила на Главпочтамт и за мизерную плату писала письма неграмотным крестьянам, желавшим подать весточку деревенской родне. Таких, как она, на почтамте почему-то называли переводчиками. Но теперь и эта работа кончилась: служащим почтамта предписали следить, чтобы в государственном учреждении не крутились посторонние лица и не извлекали бы в свою пользу не учтенные государством доходы.
Прежде Ксенька с бабушкой могли рассчитывать еще и на те деньги, что платил за угол в их комнате Игнат Ломоносов. Но теперь Игнат поступил на рабфак и от Иорданских съехал. Деньги же не в виде платы за жилье, а просто в помощь Ксенька у него наверняка не берет.
Впрочем, мысль об Игнате Ломоносове Эстер постаралась тут же от себя отогнать. Стоило ей вспомнить о нем, как сердце у нее начинало выбивать чечетку, и даже в груди все болело, будто от тяжелой простуды.
– Я надеялась, все как-нибудь наладится, – сказала Ксения. – Не для нас, конечно, про нас-то с бабушкой с самого начала понятно было, что ждать нам нечего. Но хотя бы для других, для простых людей… Ведь и торговлю разрешили было, и, Игнат говорил, какие-то концессии. Значит, со всем миром налаживались отношения.