Измученный двухдневным допросом, Игорь подписал протокол, не читая. Его привезли во Дворец правосудия и посадили в камеру предварительного заключения – настоящее преддверие ада, – не убиравшуюся с самого конца войны, такую грязную и зловонную, что ею брезговали даже крысы и тараканы; облупившиеся стены, напоминавшие абстрактные картины, были испещрены царапинами, измазаны блевотиной, кровью, отпечатками пальцев, надписями – стертыми и покрытыми другими надписями, именами, фамилиями и датами – смехотворными памятками для будущих поколений арестантов; трудно было решиться лечь на бетонную приступку, черную от грязи, или справить нужду над смрадной дырой в полу. Игорь простоял на ногах шесть часов кряду, боясь сесть, прислушиваясь к звукам в коридоре; затем, преодолев отвращение, справил нужду над отверстием в полу и примостился на краешке соломенной подстилки, чтобы отдохнуть.
Судья Фонтен, выдавший ордер на арест, накануне уехал в отпуск, – таким образом, Игоря направили к дежурному следователю, который предъявил ему обвинение в убийстве и приказал отправить в тюрьму Сантэ. Много лет спустя Игорь все еще не мог забыть жуткое зловоние «предвариловки», даже поливая себя одеколоном.
Дверь камеры захлопнулась за ним, ключ дважды повернулся в скважине, и заключенный смог разглядеть свое новое обиталище. В отличие от вчерашней зловонной конуры это банальное помещение в десять квадратных метров показалось ему светлым и вполне пристойным. Он шагнул вперед и увидел человека лет сорока на вид, полного, с растрепанной шевелюрой; он сидел на койке у левой стены и читал. Увидев Игоря, он с трудом встал и, протянув ему руку, представился: «Меня зовут Даниэль». Хоть в этом бедняге Игорю повезло: он мог бы угодить в одну камеру с каким-нибудь мрачным брюзгой или психом. А Даниэль оказался вполне приятным соседом: указал ему свободную койку, одолжил мелочи, которых не хватает каждому новому заключенному, угостил сигаретой, спросил, за что его арестовали, и, увидев, что Игорь медлит с ответом, добавил, что он вовсе не должен говорить. Сам же объявил, что он убежденный анархист, бонвиван, а в душе – жулик.
– Вот именно в таком порядке, или, если угодно, в таком беспорядке. Хочу сразу предупредить: я ненавижу кюре, военных, сыщиков и буржуев. Правда, буржуек это не касается.
Затем Даниэль перечислил правила, которые следовало соблюдать заключенным, если они хотели, чтобы их пребывание в тюрьме было сносным:
– Никогда не пререкайся с тюремными сторожами – они могут сильно испортить тебе жизнь; на все отвечай: «Да, начальник», иди по коридору, заложив руки за спину, никогда не ложись спать раньше отбоя, аккуратно заправляй койку по утрам, убирай свою половину камеры. Во время прогулки избегай общения с сомнительными заключенными – я тебе подскажу с какими, – а если они сами к тебе прицепятся, опусти голову и подойди ко мне. Если охранник спросит твое имя, называй свой тюремный номер, ты должен знать его наизусть.
Сам Даниэль, судя по числу судимостей, украшавших его досье арестанта, ловкостью не отличался – их было около двадцати, не считая тех, что попали под амнистию, – но в свое оправдание он сказал, что начал совсем молодым, и добавил:
– Видишь ли, жизнь жулика похожа на айсберг: в его досье, дай бог, десятая часть содеянного.
Он прекрасно изучил характеры судей и знал, как с ними нужно говорить, чтобы избежать побоев: всегда признавать свою вину, никогда не спорить, истово клясться, что покончит с преступной жизнью, что предварительное заключение позволило ему осознать свою вину, а главное, преданно смотреть им в глаза и быть очень, очень вежливым.
– А я подумал, что ты анархист, – заметил Игорь.
– И еще какой! Я не признаю ни бога, ни хозяина. Только хозяек. Главное – держаться в тени, не подражать каким-нибудь там Аль Капоне, не стремиться разбогатеть. Мелкий жулик – мелкое наказание. Лично я специализируюсь на винных погребах. Конечно, нужно хоть немного разбираться в винах, но в этом, уж можешь мне поверить, я настоящий эксперт. И преспокойно перепродаю свою добычу местным рестораторам. Ясное дело, приходится много вертеться, постоянно менять кварталы, иначе будешь попадать к одному и тому же судье. В Марэ погреба сообщаются между собой, на западе города тоже все хорошо, в Версале – первоклассные бургундские вина, а вот в Нейи хозяева ресторанов – настоящие жмоты. Когда меня ловят, я убеждаю следователя, что страдаю наследственным алкоголизмом, погубившим моего отца и мать, разыгрываю целый спектакль, уверяю, что взломал дверь погреба лишь затем, чтобы выпить стаканчик. И уверяю, что это злой рок! Складываю руки, как для молитвы, словно на меня снизошла благодать, плачу горькими слезами, умоляю судью помочь мне победить мой порок, уверяю, что нуждаюсь в лечении, в медицинской помощи. Поскольку судьи и сами бывают выпивохами, мне назначают минимальное наказание. А вот в этот раз не повезло: меня заловил полицейский комиссар, который спустился в свой погреб за вином, а в моей корзине уже лежало два десятка его бутылок. Мало того, полицейские наведались ко мне домой и нашли четыреста бутылок самых отборных вин, а поскольку я безработный, трудновато было доказать, что я припас их для личных нужд. Так что теперь меня засадят надолго.
Игорь занял правую койку, разложил на свободной полке одежду, которую ему выдали в судебной канцелярии. Снаружи, за оконной решеткой, высилась тюремная стена, а поверх нее – желтые кроны каштанов вдоль бульвара Араго, качавшиеся на ветру.
– Ты ведь впервые в тюряге? – продолжал Даниэль. – Так вот, объясняю: здесь все продается. Если тебе что-нибудь нужно – мыло, зубная паста, печенье, шоколад, сигареты, – придется платить, ты же не хочешь умереть с голоду, а другого выхода нет. Казенная жрачка скверная, а то, что есть в тюремной лавке, стоит дорого. У тебя как с финансами?
– Немного было отложено, но сейчас почти ничего не осталось.
– В тюряге, если у тебя нет денег на лавку, ты – никто и звать никак. А с воли тебе могут подкинуть?
– Была у меня подруга, но мы расстались. Есть несколько друзей, но я не хочу втягивать их в эту историю.
Первую ночь Игорь провел без сна. Утром он чувствовал себя измученным, надеялся, что отоспится следующей ночью, но все было тщетно: он целыми часами лежал, вслушиваясь в звуки спящей тюрьмы и задремывая лишь на несколько минут. А когда наконец под утро проваливался в сон, ему снились кошмары, которые он никогда не мог вспомнить наяву – в памяти оставались только отчаянные вопли и мольбы. К нему вернулся старый, забытый демон, вернулся и снова терзал его. Он-то думал, что все забыто, но нет – страшный призрак продолжал его мучить. Даже этот арест, даже нынешнее обвинение и тюрьма были не так ужасны, как неумолчные, душераздирающие стоны, звучавшие у него в голове.
* * *
Я скучаю. Смертельно. Меня предупреждали, что на факультете придется выпутываться самостоятельно, но угнетает не это, а то, что на лекциях можно сдохнуть со скуки. Никто мне не говорил, что она – неотъемлемая часть обучения. Весь амфитеатр погружен в тяжелую летаргию. А человечек, сидящий на кафедре, читает свой основной курс в микрофон монотонным голосом, не поднимая головы, не прерываясь, – ну как можно говорить о таких увлекательных вещах, наводя при этом тоску на слушателей?! Как можно сделать скучным то, что на самом деле прекрасно?! В данный момент лектор убивает Сен-Симона
[66]. И дело даже не в его монотонном голосе, а в убожестве его повествования. Для меня чтение – это сама жизнь, читать мне так же необходимо, как есть или дышать, а я изо дня в день присутствую на литературной мумификации, на похоронах литературы, устроенных этим могильщиком. Когда я пытаюсь обсудить это с моими товарищами по факультету, они флегматично пожимают плечами: деваться некуда, таков обязательный путь к диплому. Что ж, делать нечего – я поступаю так же, как они: сбегаю с лекций, посиживаю в бистро где-нибудь в окрестностях Сорбонны, завожу знакомства с девушками, играю в настольный футбол или пинбол, роюсь в старых книгах на лотках букинистов.