– Я такая пустая и холодная… Наполни меня…
Кровать ритмично скрипела, будто качели, изголовье ударялось о стену. В какой-то момент женщина подняла голову и крикнула над моим плечом:
– Да спи же ты, наконец, мамуля!
Я помню вкус.
Вкус пепла и пыли.
И еще я помню, что так и не сумел ее согреть.
* * *
Мамуля встала спозаранку, как обычно. Ежедневные стоны, монотонные молитвы и причитания во все горло, какие-то псалмы вперемешку с воем и проклятиями, ежедневная смена испачканного белья.
Какое-то время я бездумно смотрел с бритвой в руке на круглую лысеющую физиономию в зеркале. В кухне Барбара бренчала посудой и полоскала сорочку мамули в жестяной лохани, а я таращился в зеркало.
А потом приставил острие к горлу, глядя себе прямо в глаза.
Внезапно я убрал бритву от шеи и провел ею по предплечью.
Боль была острой, но короткой и тусклой, какой-то несущественной, словно мое тело полностью онемело.
Кровь начала капать светящимися каплями в таз, одна за другой, как бусинки с порванного ожерелья.
Я вдруг пришел в себя – неожиданно, будто всплыв на поверхность. Кашляя и судорожно хватая ртом воздух, я давился собственной индивидуальностью. Вернулась боль. Боль в порезанном предплечье, напоминавшая о вчерашнем сражении, отчаянии и выжигавшем меня изнутри огне.
В зеркале на меня по-прежнему смотрела чужая круглая рожа, но откуда-то из-под нее начали выплывать мои черты.
Я стер мыло с подбородка и выбежал из ванной.
На стуле висели мешковатые коричневые штаны с подтяжками и полотняная белая рубашка.
– Где моя одежда?!
– На стуле, – ответила она, глядя на меня из-за лохани.
– Я спрашиваю, где моя одежда. Та, в которой я пришел вчера.
– Да успокойся ты, – раздраженно бросила она. – Вон выстиранная одежда. На стуле.
Я обшарил кухню, гостиную, потом маленькую комнатку, где стояла коляска с сидящей мумией, заполненную душным смрадом гниющих цветов и дохлой рыбы. В конце концов нашел одежду в прихожей. Запихнутую куда-то за шкаф, среди других тряпок, накрытых деревянным корытом.
Мои холщовые штаны, моя рубашка, моя футболка.
Уцелели и носки.
Поиски продолжались. Плащ обнаружился в диване, а кобура с обрезом – в зольнике холодной печи в гостиной.
Не хватало ботинок.
– Где мои ботинки?
– Зачем тебе ботинки? – с опаской спросила она. – Ты же никуда не пойдешь… Завтрак сейчас будет. Что с твоей рукой?! У тебя кровь идет!
– Где мои ботинки, женщина? – рявкнул я.
– Не смотри так на меня! Леон, я тебя не узнаю!
– Ничего удивительного, мать твою! Ты ведь меня не знаешь! Никогда меня не видела!
– Послушай… Я тебя боюсь…
– Ботинки!
Она села за стол, опустила голову на руки и зарыдала. Мне стало пакостно на душе. Но почему, черт побери? Во что я ввязался?
Обувь я нашел перед домом, спрятанную под старым разбитым горшком.
Я дрожащими руками завязывал ботинки, сидя на кривой скамейке. Длинные шнурки путались в пальцах.
Из дома доносились судорожные отчаянные всхлипывания.
Ад в нас самих. Внутри. Каждый носит его в себе, пока не победит.
Я накинул тяжелый плащ.
Так или иначе, я все еще был жив. И точно об этом знал, поскольку у меня так же болело все тело.
«Пепел и пыль, брат».
Я вернулся назад, когда был у сáмой калитки.
Услышав, как хлопнула дверь, она подняла мокрое от слез лицо и посмотрела на меня с надеждой.
– Уезжай отсюда, – твердо сказал я.
– Уехать? Куда? Мамуля…
– Мамуля давно умерла. Ты ей вообще не нужна. Тебя тоже нет в живых. Вспомни. Вспомни, женщина. Это город умерших. Тебе незачем здесь торчать. Решаешь только ты. Иди на вокзал. А когда придет поезд, садись в него. Вот билет. Слышишь меня? Садись в поезд!
Я положил перед ней картонный прямоугольник, который нашел в кармане.
Она посмотрела на билет, потом на меня серыми водянистыми глазами, в которых не было ни тени понимания.
Я вышел и больше не возвращался.
* * *
День в Междумирье. Я никогда прежде его не видел, но жалеть, похоже, особо было не о чем. Он выглядел отчасти как очень туманные предрассветные сумерки, а отчасти – как мгновение перед грозой. Было не темно и не ясно, сквозь туман просвечивал грязно-желтый свет. Только пепел и пыль оставались те же самые.
Я блуждал по закоулкам среди наполовину сельских, наполовину городских домишек, пока не добрался до каких-то улиц. Было пусто и странно – отчасти как после катастрофы, а отчасти будто во время войны. Я брел по кривым улочкам, среди причудливых каменных зданий; иногда мне встречались люди, которые либо безразлично проходили мимо, не обращая на меня внимания, либо стояли сгорбившись, лицом к стене, как те, которых я видел в поезде. Я понятия не имел, что делать. Задержаться здесь? Искать автобус?
Было все так же холодно.
Сам не знаю, как я нашел бар и зачем в него зашел. Вероятно, повинуясь некоему инстинкту. Оказался на мощеной рыночной площади, наткнулся на вывеску и ступеньки в подвал и вошел. Не знаю, что я искал. Уж точно не завтрак. Но таков инстинкт – когда просыпаешься в чужом городе, утром нужно поискать завтрак.
Я боялся что-либо тут есть. Будто глоток напитка или кусок еды могли навсегда пленить меня в мире призраков.
По улице проехала конная повозка, а сразу за ней – горящий мотоцикл из моих времен, быстрый и приземистый, с задранным задом, увлекая за собой струю дыма и огня, будто сбитый самолет.
Я вошел в бар.
Он был открыт, там даже сидели несколько клиентов.
Внутри было темно, пол усыпан мелкими опилками, сквозь затянутые паутиной окна падало немного света.
Я сел за обшарпанный покосившийся столик и свернул самокрутку, понятия не имея, что делать дальше.
Один из клиентов походил на пятно черного дыма с очертаниями человека. Внутри похожей на облако головы парили глазные яблоки, словно подвешенные в черноте мячики. Другой сидел понуро свесив голову и барабаня пальцами по столу. На нем был истлевший черный пиджак в пятнах, а его пальцы напоминали детали фортепиано. Виднелись замысловатые тяги и деревянные суставы, подушечки пальцев оклеены грязно-белым фетром. Еще один выглядел как область пространства в форме человека, где парили, точно обрывки, кисть руки, кусок черепа с глазом и ухом, два или три кусочка челюсти и множество прочих фрагментов, устойчиво соединенных друг с другом, будто остальное тело было на своем месте, но невидимое для глаз. Человек-мозаика.