– Да. – Ни капли раскаяния.
– Что там было написано?
– «Скажи старику, чтоб продавал».
Я недоверчиво уставился на нее:
– Вот оно как…
В голове словно что-то взорвалось – я поспешно выбрался из машины и принялся расхаживать взад и вперед.
Нет, жалко, что я его не убил!
– Адам! – Я почувствовал ее руки у себя на плечах. – Мы не знаем, был ли это Зебьюлон Фэйт. Или Дэнни, раз уж на то пошло. Множество людей хочет, чтобы твой отец продал землю. Ему уже не раз угрожали. Перстень может быть простым совпадением.
– Почему-то я в этом сильно сомневаюсь.
– Посмотри на меня! – приказала Робин. Я обернулся. Она стояла в углублении в земле, в ямке, и ее голова едва доставала мне до груди. – Тебе сегодня повезло. Ты это понял? Кто-то мог сегодня погибнуть. Ты. Фэйт. Все могло закончиться гораздо хуже, чем закончилось. Позволь уж нам самим со всем разобраться.
– Ничего не могу обещать, Робин. И не должен.
Губы ее скривила горькая усмешка:
– А это неважно – должен, не должен… Я уже знаю, чего стоят твои обещания.
А потом она отвернулась, и, когда вышла из тени деревьев, день всей тяжестью навалился ей на плечи. Скрылась в машине и так рванула с места, что грязь полетела из-под колес. Я вышел на дорогу позади нее и долго смотрел на удаляющиеся габаритные огни, пока она уносилась прочь.
* * *
Ушло где-то с полчаса, чтобы отыскать револьвер Долфа, но в конце концов я увидел его – единственное темное пятнышко среди миллионов других. Потом отыскал тропу и двинулся вдоль реки, беззвучно переставляя ноги по мягкой земле. Река двигалась, как и всегда, но ее голос был едва слышен, и через какое-то время я совсем перестал его ощущать. Оставив насилие позади, я искал какого-то рода покоя – тихого неподвижного спокойствия, которое выходило бы за пределы простого отупения. Здорово помогало то, что я находился в лесу. Равно как и воспоминания о Робин в те ранние дни, о моем отце перед судом, о моей матери перед тем, как свет навсегда померк для нее. Я шел медленно, ощущая грубую кору у себя под пальцами. И, едва миновав крутой поворот тропы, вдруг остановился.
В пятнадцати футах от меня, опустив голову к воде, стоял белый олень. Его шкура сверкала, все еще сырая от ночного воздуха, и я видел, как подрагивает его плечо, принимая вес массивной шеи, видел рога, которые раскинулись футов на пять от кончика до кончика. Я затаил дыхание. А потом его голова вздернулась вверх, повернулась в мою сторону, и я увидел огромные черные глаза.
Все будто застыло.
Вокруг его ноздрей сконденсировалась влага.
Олень фыркнул, и какое-то странное чувство всколыхнулось у меня в груди: тихое умиротворение, перемешанное с болью. Я не знал, как это понимать, но казалось, будто оно готово разорвать меня и вывернуть наизнанку. Секунды катились над нами, и на память мне пришел другой белый олень – и то, как я узнал, в свои девять лет, что гнев способен забрать боль. Я протянул руку, зная, что слишком далеко, чтобы коснуться его, что слишком много лет прошло, чтобы вернуть этот день назад. Подступил ближе, и зверь дернул головой, задев рогами об одно из деревьев. В остальном же он стоял совершенно неподвижно и продолжал изучать меня.
И тут по лесу с треском разнесся звук выстрела. Он донесся откуда-то издалека – наверное, мили за две. Выстрел не имел никакого отношения к этому оленю – но тот все равно встрепенулся. Прыгнул и на миг дугой завис над рекой – вес рогов тянул его за голову вниз, – и тут же ударился об воду, с плеском погреб поперек течения, все сильней вытягивая вперед голову, приближаясь к противоположному берегу. Мощно одолел скользкую прибрежную глину и, уже наверху, остановился и обернулся назад. На миг показал мне дикий черный глаз, потом разок встряхнул головой и растаял во мгле – бледная вспышка, белый мазок, местами кажущийся серым. По какой-то причине, которую не могу объяснить, я вдруг поймал себя на том, что мне трудно дышать. Опустился на холодную, сырую землю, и прошлое затопило меня с головой.
Я вновь увидел тот день, когда умерла моя мать.
Я не хотел убивать ничего живого. Никогда не хотел. Это говорила во мне моя мать – или, по крайней мере, так бы заявил мой старик, если б узнал. Но смерть и кровь – это неотъемлемая часть того, что требуется на пути от мальчика к мужчине, и неважно, что у моей матери нашлось бы сказать по этому поводу. Я не единожды слышал разговоры на эту тему, тихие голоса поздно ночью – мои родители спорили по поводу того, что хорошо и что плохо для воспитания их подрастающего сына. Уже в восемь лет я мог с шестидесяти ярдов запросто снести пулей горлышко у бутылки; но стрельба по мишени есть стрельба по мишени. Все мы знали, что еще предстоит впереди.
В те же восемь лет мой отец уже убил своего первого оленя, и его глаза до сих пор мечтательно затуманивались, когда он говорил об этом – о том, как его отец окунул в горячую кровь руку и провел ему ею по лбу в тот день. Это вроде крещения, сказал он мне тогда, – то, что неподвластно времени и остается с тобой навсегда, и когда в намеченное утро я проснулся, в животе холодным дурнотным комком притаился страх. Но я должным образом экипировался, проверил винтовку и ступил за порог, где в темном прохладном воздухе меня уже поджидали отец с Долфом. Они спросили, готов ли я. Я сказал, что да, и они прикрывали меня с флангов, когда мы перелезли через ограду и пустились в путь, в конце которого нас ждали олени и потайные леса.
Через четыре часа мы уже вернулись домой. Моя винтовка воняла горелым порохом, но крови на лбу у меня не было. Нечего стыдиться, говорили они, но я сомневался в их искренности.
Я присел на откинутый борт отцовского пикапа, когда отец зашел внутрь проверить, как там моя мать. Вскоре он вернулся обратно, тяжело волоча ноги.
– Как она? – спросил я, уже заранее зная, каков может быть ответ.
– Все так же. – Его голос звучал грубовато, но не мог скрыть печали.
– Ты ей рассказал? – спросил я, тут же подумав, не принесет ли ей этот мой провал хоть немного радости, столь редкой для нее.
Проигнорировав мой вопрос, отец принялся стягивать с плеча винтовку.
– Она просит чашку кофе. Не принесешь?
Я не знал, что такое с моей матерью, – только то, что свет понемногу угасает в ней. Она всегда была энергичной и веселой, моим лучшим другом в те долгие дни, пока отец работал на земле. Мы играли в разные игры, рассказывали всякие истории. Постоянно смеялись. А потом вдруг что-то переменилось. Она словно стала уходить в тень, в темноту. Я потерял счет случаям, когда слышал ее плач, и много раз испытывал страх, когда мои обращенные к ней слова проваливались в пустоглазое молчание. Она превратилась буквально в тень, туго обтянутую бледной кожей, и я почти боялся увидеть на просвет ее кости, когда она пройдет перед незашторенным окном.