С тех пор прошло два месяца, он имени-то моего не вспомнит. Скажу, что уезжал. Или скажу правду. Мне плевать на внезапные слезы и на адажио, которые превращаются в атональный вой отчаяния. Я не могу испытывать душевную боль, вот что меня убивает. Так омары ни черта не чувствуют, когда их бросают в кастрюлю с кипятком. Есть еще акула и жуткое млекопитающее под названием голый землекоп.
Он снял наушники, сунул их в карман, постучал, услышал голос доктора и вошел.
– Почему вы мокрый? – Каталонец поднял голову от книги, встал и быстро подошел к Радину. – На улице дождь?
– Да, минут десять как начался. – Радин снял куртку и хотел уже повесить ее на крючок возле двери, когда доктор размахнулся и со всей силы ударил его по щеке. Потом отошел и весело сказал:
– Теперь можем работать.
– Это еще за что? – спросил Радин, чувствуя, как кровь приливает к лицу.
– Не за что, а зачем. – Каталонец вернулся за стол и выложил блокнот. – У вас было чувство вины, оно помешало бы нашему разговору. А теперь я вижу недоумение и злость, это нам не помешает.
Радин прошел за резную ширму, снял ботинки, лег на кушетку и улыбнулся знакомому журавлю. Ни злости, ни недоумения он не испытывал. Он пришел туда, где можно не думать о текущей воде. Здесь он в безопасности, покуда доктор точит карандаши.
– Вы сказали, что я должен радоваться приходам моего жильца, – произнес он, стараясь не думать о пощечине. – Вы когда-нибудь жили в общежитии, доктор?
– Жил, но очень давно.
– У меня был сосед по комнате, который никогда не стучался. Я стучался, а он нет. А когда я предложил договориться, он рассмеялся: так ты же баб не водишь! Кончилось тем, что мы подрались, был скандал на весь кампус, и нас расселили. Так что я в некотором роде добился своего.
– Мечтаете, что вашего жильца отселит какой-нибудь небесный администратор? Ваш тот, второй входит и выходит по его собственным правилам. Для этого он пользуется бегущей водой, но это условность, как звонок в дверь, удар гонга или хохот филина.
– То есть писательское эго отделилось от меня, как Батавия от Рима? И теперь ошалевшие батавы гуляют сами по себе?
– Да что с вами сегодня. – Доктор встал и принялся ходить по кабинету. – Нет никакого писательского эго, как нет эго психоаналитика или, скажем, эго сварщика. Просто часть вашей личности, которая устала жить без дофамина или там серотонина, производит радость не химическим путем, а в некотором роде алхимическим.
– Тогда почему мне все время кажется, что я сплю и это происходит не со мной? Как будто я смотрю в чужое окно без шторы.
– Мы созданы из вещества того же, что наши сны, – сказали за ширмой, – это нужно помнить, как «Отче наш» или что там у вас читают.
– Я читаю мантры. Гате гате парагате парасамгате бодхи сваха.
– Гата что? Молитвы на чужом языке не помогают, можете понапрасну не тратить время.
– Вы как будто на меня сердитесь, – задумчиво произнес Радин. – А я думал, мы в расчете. Хотите еще разок мне врезать?
– Вы, определенно, католик. – За ширмой тихонько засмеялись. – Так и норовите подставить щеку. Тот, второй, небось дал бы мне сдачи.
– Уж не сомневайтесь. Измолотил бы вас как грушу.
– А давайте я включу воду и поговорю с ним? – вкрадчиво сказал каталонец. – У меня тут есть раковина и кран. А то с вами сегодня скучно.
– Вот как? – Радин сел на кушетке и стал нашаривать ботинки. – Мне с вами тоже не слишком весело. Ладно, я пойду, пожалуй.
– У нас еще тридцать пять оплаченных минут. Что это вы все время рветесь удрать? Бегаете по кругу, как седой бобер.
– Как кто? – Радин вышел из-за ширмы и увидел, что доктор сидит на столе, закинув ногу на ногу. Подошвы его ботинок были такими чистыми, будто он вообще не выходил из кабинета на улицу.
– А вы разве не знали? На фермах, где выращивают бобров, самых крупных гоняют палкой по кругу, чтобы они поседели от страха. Седой мех больше ценится!
Иван
Когда я встретил Кристиана на кладбище, он прочел мне свою книгу, вернее, рассказал по памяти. А я рассказал ему про синие горечавки, про дощатый причал в Тромсё, раньше-то не рассказывал, думал, что не поймет. Поначалу он каждую ночь приходил, а потом мы поссорились, и он ушел, как сквозь землю провалился.
Зато ко мне приходили другие, почти забытые, дагерротипные, в темном свечении йодистого серебра, с ними я всегда хотел поговорить, но не мог. Я сказал им, что Амундсену, когда он вернулся из экспедиции, давали самое малое шестьдесят, а ему было тридцать три, в точности как мне. Я не покрылся арктическими морщинами, но потерял прекрасную легкость маневра, которую считал несокрушимой, я струсил, я перессорился с командой, я дрейфую в зоне паковых льдов.
Кристиана я любил, жаль, что он махнул на меня рукой. Лиза тоже махнула – совершила кабриоль, или батри, или нет, антраша! как тогда, на пустыре канидрома, под крики и свист случайных зрителей. Лиза – крепкая девочка, и рука у нее тяжелая.
Перед тем как уехать, я привел ее к питерским знакомым, мы жарили стейки, пили пиво, смотрели хоккейный чемпионат, кажется, играли наши со шведами, а потом я услышал крик и нашел ее на кухне в разорванной блузке, розовую от ярости. Кричала не она, а хозяин дома, которого она ударила в лицо молотком для отбивания мяса.
Я отдал Лизе свою майку, надел куртку на голое тело, и мы ушли. На улице я спросил у нее, годится ли сегодняшний вечер для отъезда, и она кивнула. Мы завернули в интернет-кафе на Лахтинской, заказали ночные билеты на TAP, потом зашли домой за вещами и документами и поехали прямо в аэропорт.
Утром мы бросили сумки в хостеле «Риволи» и пошли в город, но все было закрыто из-за церковного праздника, только в арабской лавке дверь была нараспашку; там нам сделали кофе во дворике и сказали две важные вещи: хороший перец черным не бывает, а корица должна быть тонкая, как бумага, и главное – рот должна согревать. К этим арабам я потом часто ходил, за кофе и рахат-лукумом.
Через неделю у нас появилась комната, а чуть позже – кровать, поролоновый матрас на занозистых поддонах. Ушастый Люб, кот с золотой шерстью, которого я видел на гравюре в старинной книжке, охранял нашу кровать почти четыре года, пока не пришел Нелюб, черный кот с веткой белены во рту. Коты на гравюре сидели тесно прижавшись и были похожи на двух озябших сорок.
Гарай
Надо звонить в полицию, прошептала девчонка, когда я ввалился в дом и сказал ей, что Понти больше нет. Я и без нее знал, что надо. Но что я им скажу? Что я видел смерть человека, который осенью утонул на глазах у всего города? Что его бросила в реку жена, которая уже сто лет как вдова? Да меня же в дурку упекут.
Несколько дней я пил на деньги, найденные в сумке Шандро, и мотался по дому от стены к стене. Жизнь стала похожа на проверочные канавки у винилов – беззвучная, один треск в ушах. Недели через две деньги кончились, я проснулся в шестом часу вечера и решил выйти на площадь к театру и продать туристам пару старых работ.