Декабрь, двадцать девятое. Почему Понти забрался в собственный дом тайком? Почему не попросил служанку взять карго-такси и привезти ему картину? Довольно посмотреть в ее мерзлые лисьи зрачки, чтобы понять – это честная фантеска, способная выполнить любое поручение.
Впрочем, на месте Понти я поступил бы также. Он думал, что на вилле никого нет, и хотел побыть в своем доме один. Увидеть свою студию и зимний сад, полный цветущих альстромерий. Принять душ, в конце концов! Радин вспомнил устройство, служившее душем в мастерской Гарая, и улыбнулся. Будь у него деньги, он снял бы полосатый дом несмотря ни на что. Мылся бы в корыте, варил бы суп на примусе. Как там назывался суп, про который говорил вчера Тьягу?
Чего только мне не присылают, засмеялся он, когда я предложил послать ему копию отчета, сделанного для галереи. В деревне, где я родился, сказал он потом, женщины готовят суп под названием «Плачущая рыба капитана Видала». Туда бросают все, что есть в доме, свежую рыбу, копченую, соленую, добавляют перец и все перетирают в пюре.
Вот такой же суп из доносов варится у меня в ящике стола, начни я разбираться с ним всерьез, наш департамент встанет намертво, как шхуна у берегов Гренландии.
* * *
У каталонца было распаренное, розовое лицо, и Радин подумал, что у него температура, но тот сказал, что вернулся из хамама, он на соседней улице, у арабов, за фруктовой лавкой.
– Вы любите огонь и снег, – сказал он, – а я люблю воду и пряности. У арабов всегда пахнет орегано. Перчатку кесе я тоже очень люблю.
Устроившись на кушетке, Радин посмотрел на царапины, которые делал на ширме ребром монеты, их было шесть, значит, осталось четыре визита, а толку пока никакого. Зато он привык к жужжанию точилки, как собака Павлова – к колокольчику.
– Как поживает ваш второй? Сумели с ним договориться?
– Какое там, все стало еще хуже. Он бесит меня, как целая орава незваных гостей, превращающих ваш дом в помойку. Окурки в чашках и апельсиновые корки в постели. Ваша терапия бесполезна, доктор, когда вы это наконец признаете?
– Книгу закончили? – Каталонец пропустил вопрос мимо ушей.
– А при чем тут моя книга?
– В человеке может быть сколько угодно личностей, будто щепок на лесопилке, и он живет и умирает, понятия об этом не имея. Одна из личностей у вас отвечает за талант, именно она стремится взять верх, если не удовлетворена и долго не получает работы.
– Мы это уже сто раз обсуждали, разве нет? – Радин приподнялся на кушетке и посмотрел на каталонца через журавлиное крыло.
– Да, только без толку! Лесопилка остановилась, одна из щепок набралась силы и хочет вырваться наружу. Талант медленно душит вас, пока вы пилите и строгаете, и очень быстро – если вы останавливаетесь. Надо работать, это, я надеюсь, понятно?
Почти все таланты хоть капельку да поэты, даже столяры, вспомнил Радин и некоторое время грустно думал об авторе этих слов. Каталонец не дождался ответа, постучал по столу карандашом и произнес:
– Думаю, на определенной стадии ваш новый жилец вас покинет. И вы станете греметь, как жестяная коробка из-под бисквитов, в которой нет бисквитов. Признайтесь: вам ведь нравится сеньор, который принимает за вас решения? Крепкий, дерзкий, чувственный сеньор, проворный и себе на уме. Вы сроду таким не были.
– Много вы знаете. – Радин недовольно заерзал на лежанке.
– Тут и знать нечего. Желание нравиться выдает вас с головой. Напряженное веселье, которое нужно поддерживать, будто жар в золе. Вы вовсе не обязаны быть человеком, приятным во всех отношениях. Эту обязанность навязало вам общество людей, которые все равно вас не полюбят. Так не стоит и стараться!
– Почему же не полюбят?
– Потому что ваш ум всегда будет для них чужим. Не потому, что он значительнее или слабее их ума, а по причине устройства и фактуры. Для них вы всегда будете темной лошадкой, жадным варваром или заносчивым чужаком. Хоть голову о стену разбейте. Не стремитесь к ним, не пытайтесь их полюбить, это расточительность, скорбная трата времени, которого у вас не слишком много. Режьте, пилите и строгайте!
– Что же, мне и читателей своих не любить? И как быть с женщинами?
– О, не беспокойтесь. – Из-за ширмы послышался звук, похожий на хихиканье. – Среди них нет ваших читателей. И никогда не будет.
Лиза
Представь, говорил он, я был уверен, что продвигаюсь вглубь холста. Эти линии – они разорваны, мечутся, как инфузории в капле, как иглы в насыщенном растворе, за ними не уследишь! Они говорят тебе нэ бойса! – как турки, когда те находят раненых на поле битвы. Я прочел это в дневниках Делакруа. Турки говорят им не бойся, ударяя в лицо эфесом шпаги, и заставляют откинуть голову, которую затем начисто сносят.
Я сажусь на парапет и смотрю на перевернутые рыбацкие лодки, на пустой пляж, на открытые окна отеля «Белем», полные расколотого утреннего солнца. По дорожке едут девчонки на красных велосипедах с корзинами для покупок на раме, из корзин торчат белесые от муки багеты и пучки зелени, перевязанные нитками.
Наша жизнь в городе была бесцветной, как будто в Тавире мы оставили все, что нас связывало: тайное бегство, притворство, обжигающее знание, которое мы делили, и – ненасытность, о которой раньше я только слышала или читала.
Я ждала его каждую ночь, представляла, как он идет по крыше, огибая башенки с люкарнами, лежала в темноте, зная, что сейчас щелкнет балконная задвижка, звякнет ремень, заскрипят пружины. Иногда он медлил возле кровати, будто на вышке для прыжков в воду, наверное, ему казалось, что он совершает что-то запретное.
Я думала о том, что всю осень он смотрел на мое тело как на битую дичь и омары какого-нибудь Снейдерса, его волновали только складки на тюле, один раз он даже облил меня водой, и я чуть насмерть не простыла. А теперь это тело заставляет его пробираться по крыше из одного конца здания в другой, это не слишком опасно, но требует сноровки. Так вышло, что ему дали каморку на стороне жильцов, а мне – комнату на стороне персонала, между ними на ночь запирают двери, уж не знаю почему.
Когда в октябре мне прислали записку с приглашением, я приехала в мастерскую, думая только о том, чтобы сохранить нашу комнату. Ивану некуда будет вернуться, если я перееду, говорила я себе, у него должна быть башня и подъемный мост на случай отступления. В том, что однажды ему придется отступать, я не сомневалась.
К тому времени я стала пропускать репетиции. В школе меня бесило практически все, особенно запахи: запах пасты для паркета, запах карболки в туалетах и запах какао в столовой. Мои уши закрылись для небесной музыки – так писал один иезуит примерно триста лет назад. Двадцатка в час была спасением, я заплатила хозяйке, и она перестала выскакивать из своей двери, будто кукушка из часов, каждый раз, как я поднимаюсь на чердак.
В ноябре было холодно, и я позировала в свитере и шерстяных носках. На портрете у меня голая грудь, но ее дописали позднее, вклеили, как однажды Крамской вклеил лоскут с головой Некрасова в картину, написанную по памяти.