– Да я вам и половины не рассказала! Например, что я на открытии видела!
– А что ты видела? – спросил Радин без особой охоты. Какое-то неслитное созвучие, вернее, биение звука раздражало его в этом разговоре. Так в одной сцене вагнеровской оперы мешают друг другу ноты, порождая полутональный звериный вой.
– Я видела, что Гарай с хозяйкой вышли в патио и переругивались в темноте. Там только свечи были в канделябрах, да и те ветром потушило. Я со стаканами возилась, меня на тот вечер галерее одолжили, там кухонька маленькая, не повернешься. А тут вижу, эти двое выходят, от гостей подальше, я дверь и приоткрыла.
– Кто бы сомневался, – сказал Радин и вдруг понял, что именно сомнение мешает ему слушать. Малу была подругой австрийца, он доверил ей рукопись и ключи от квартиры. Крамер мог сам послать ее сюда. Может быть, он стоит под окном или сидит в рюмочной на углу.
– Разговор у них был чудной, как у пьяного с епископом. Он ей шептал что-то на ухо, сердился, шипел, а хозяйка слушала, слушала и вдруг засмеялась и говорит: каждый стоит столько, сколько стоит то, о чем он хлопочет!
– Это из Марка Аврелия. Ты бы оделась, из окна дует.
– Нету такого святого. – Она потрогала свой крестик. – Я всех поименно знаю. Потом музыка заиграла, и гости перешли в главный зал. Там Варгас дожидалась, вид у нее был как у лисы, перед которой корзину цыплят поставили. Она в этом деле точно замешана. А почему вы ничего не записываете?
– Говори, я запомню. И свитер надень, кому сказано.
– Потом я стаканы собирала, скорлупу ореховую подметала. – Малу взяла чашку обеими руками, отхлебнула кофе и поморщилась. – Горечь какая, сахар-то вон в том ящичке, наверху. Потом я хозяйку из виду упустила, полчаса прошло, а потом Гарай за живот схватился и на крыльцо выбежал!
Доменика
У меня никогда не было друзей, даже в юности, когда они бывают у всех, люди казались мне полыми, сквозными, два раза взглянешь – и все ясно, а что дальше делать? Делать вид, что вам весело? Моя собственная мать считала меня притворщицей: когда я бросила учебу и уехала с тем маленьким театриком, она сказала, что теперь я смогу притворяться за деньги, если найдутся желающие платить.
Люди считали мое холодное лукавство червоточиной, но это был страх, который жил во мне с детства, будто зерно в кофейной ягоде. Вся моя хитрость уходила на то, чтобы казаться такой, как все, но хитрости было недостаточно, меня разоблачали и оставляли одну. Помнишь, как ты приезжал в Авейру смотреть мой первый спектакль? Тебе не понравилось, но ты обнял меня за кулисами, сминая хрустящий воротник Марии Стюарт. Ты тоже притворялся, но я не обиделась.
Вчера я снова говорила с русским, ненавижу его бледное, наглое лицо. Он сказал, что ты жив, Алехандро. Вернее, что ты был жив до двадцать девятого декабря, пока я тебя не убила. Всю осень ты провел в мастерской в порту, потом приехал домой, а мы с Крамером положили тебя в мешок из-под садовых удобрений и сбросили в реку. Он собирается сообщить об этом в полицию.
Когда он ушел, я выставила гостей и поднялась к тебе в студию. Мольберт торчал посреди комнаты, будто печь на пожарище. После твоих похорон я приходила сюда каждый день. Мир был пустым и гулким, как тот актовый зал в академии, ужасное, продутое сквозняками помещение, где рисовали обнаженную натуру.
Когда мы стали жить вместе, ты спросил меня, зачем я ходила в академию целый год, – так ли сильно нужны были деньги, и я сказала, что нет, что я пыталась убить в себе страх. К тому времени я уже знала, что страх прорастает во мне из стыда, а стыд можно убить – бесстыдство проще в себе отыскать, чем бесстрашие.
Сидя там, на возвышении, в мурашках от сквозняка, окруженная рисовальщиками, сидящими на складных табуретках, я становилась никем, карандашным наброском, куском бумаги, и это делало меня розовой, легкой и смешливой, как все те девчонки, которым я завидовала. Никто из них не осмелился бы на такое. Одна из моих однокурсниц подрабатывала у броканта на блошином рынке, другая бегала с подносами в кафе, а мне платили за мое совершенство, понимаешь? За мой умирающий стыд.
Радин. Четверг
Подоконник к полудню нагрелся как гранитный парапет на набережной. Белые маргаритки на балконе вернулись к жизни, небо очистилось, и Радин решил, что поработает еще немного и позвонит Лизе. Он вышел на галерею и посмотрел вниз. Вот там, на детских качелях, вчера мог сидеть хозяин квартиры. Нет, он сидел бы в рюмочной, там открыто всю ночь напролет. Только его здесь не было, и служанку он не посылал.
Я хорошо знаю Крамера, я прочел его книгу, осталось всего страниц двадцать пять. Человек, который написал этот текст, пришел бы сюда сам, это его дом, а я всего лишь лиса в барсучьей норе. Если он убил героя своей книги, то меня бы уж точно не испугался.
В этой книге столько болезненной пристальности, что поневоле задумаешься о химерах и странностях мужской дружбы. Каждое движение Понти австриец описывает хищно, с удовольствием, даже одежду примечает на манер Эйнхарда – пелерина из выдры, три серебряных стола и один золотой!
И ни слова о том, что случилось в августе. Пустота, зияние.
Если австриец знал, что Понти жив, то как он осмелился прикоснуться к его жене? Хотя что я знаю о людях, родившихся после того, как умерли Диззи Гиллеспи и Фрэнк Заппа? Я о своем-то поколении знаю не слишком много.
Взять того же Гарая, артистичного, милого толстяка, живущего в полосатом домике в порту. Во время допроса Тьягу упомянул о деле гентской коллекции, в котором толстяк замешан, и о том, как они с дружками подделывают русскую классику: покупают за копейки какого-нибудь Петерсена, закрашивают мельницы, дорисовывают пару березок и выдают за очередную саврасовскую весну.
Хорошо литераторам: большинство, подобно художникам, умирает в нищете, зато после смерти их наследие никто не замусорит шведскими мельницами. Кстати, про наследие, вернее, про наследство. Ясно, что покушение на Гарая и смерть Понти должны быть связаны, иначе в этой истории убийцы разведутся как головастики на болоте. Но мне мерещится человек со стороны, кредитор или, чем черт не шутит, ревнивый муж. Одним словом, в сюжете не хватает бриллианта в банке с мукой!
Впрочем, есть воображаемая четверть миллиона, на которую публике намекнули как на приблизительную стоимость лота. На приеме, где вдова и Гарай ссорились в патио с бокалами в руках. Трава, отрава, Марк Аврелий. Почему мне кажется, что служанка лукавит? Знает больше, чем говорит, сочиняет и подливает керосину.
Мария-Лупула, четвертый человек в этом городе, желающий иметь меня в услужении. Уходя, она прижалась ко мне в коридоре, сказала, что, видать, напрасно разбила копилку и что ублажит меня на любой манер – и римский, и греческий, раз уж деньги мне не в радость. Но с меня довольно того, что я донашиваю за Крамером английский плащ.
Лиза
В середине августа Понти нарисовал на мне кленовые листья. В тот день я пришла домой с тюком капрона на плечах, капрон был не очень тяжелый, но неудобный, я здорово вспотела и была не слишком рада увидеть Понти на лестничной площадке. Мы развязали капроновый тюк, и некоторое время я смотрела на него, не представляя, с чего начать. Мне нужно было раскрасить батики для балета «Камбоджа», костюмы мастер велел сделать самим, и мне достались юбки, двенадцать штук.