В каждом месте она определяла по точкам, линиям и углам, где растет фрукт, который она может прихватить. Ей достаточно было одного дня и одной ночи, чтобы у нее внутри сложилось нечто вроде картографии, к которой она могла обратиться в любой момент и которая содержала в себе фруктовые параметры данной территории, только потому и заслуживающей вообще внимания и подлежащей обследованию. Необычным (а может быть, и нет) было то, что эти ее «тригонометрические точки», как правило, действительно представляли собой лишь отдельные точки. К числу значимых для нее меток на данной местности не относились целые фруктовые сады, оранжереи, целые поля или, чего доброго, питомники по разведению деревьев и кустов и плодоовощные плантации, она фиксировала только отдельные деревья, отдельно растущий куст и никогда виноградники, не говоря уже о виноградных угодьях: гораздо более важным знаком для нее была какая-нибудь увитая зеленью беседка, почти невидимая из-за забора, но обнаруживающая себя несколькими зубчатыми виноградными листьями, пробивающимися ради нее сквозь щель в заборе или ячейку железной сетки.
Такая легкость освоения места через воровство фруктов была обусловлена отнюдь не тем, что вокруг нее были сплошные просторы, деревни, мелкие города. То же самое у нее происходило и в мегаполисах, и нередко еще «более плодотворно». Ее тамошние места жительства, будь то в Париже, в Нью-Йорке или в Сан-Паулу, становились для нее пригодными для проживания не столько благодаря их классическим достопримечательностям, тем более что переходы между отдельными жилыми пространствами все больше и больше стирались и можно было угодить совсем в другое место, сколько благодаря ее экспедициям туда, где, как в детской игре, становилось «тепло», а потом «горячо!» и «жарко». И всякий раз, едва приехав в какой-нибудь такой город мирового значения, она уже твердо знала, хотя и не имела представления точно где, что сможет тут на свой лад поживиться, не важно, в каком районе, даже самом на первый взгляд неперспективном ввиду отсутствия фруктовых деревьев. В парижском квартале недалеко от Порт д’Орлеан, где она жила, обнаружился, к примеру, в одном из многочисленных новых скверов, где высадили целый десант вошедших, похоже, в моду по всей Европе деревьев гинкго с их особой тенью, от которой рябило в глазах и которая наподобие занавеса закрывала видимость – там, за этим занавесом, обнаружился на брандмауэре фрагмент шпалеры из других времен, а на ней – фрукты, хотя их и становилось с каждым годом меньше, и висели они очень высоко, «этим летом там висела всего лишь одна груша, – рассказывала воровка фруктов, – но зато очень большая, на самом верху шпалеры, так что ее было не достать, даже если встать на цыпочки. А возле городской автострады, уже почти в Монруже —». Раз начав перечислять места своих преступлений, она уже не могла остановиться.
Ну а что же зимой? Как она устраивалась зимой, когда никаких фруктов нигде уже добыть было нельзя? «Дорогой мой: и зимой растут фрукты, не прекращая!»
* * *
«Каких только открытий не делает человек, промышляющий воровством фруктов!» – Что общего, скажите на милость, у воровства фруктов с открытиями? Разве крона деревьев – подходящее место для открытий? – Действительно: так сказать, больших открытий воровка фруктов благодаря своему промыслу не делала. Но то, что она видела, слышала, вдыхала, пробовала на вкус, переживала, причем всегда как бы между прочим, никогда не стало бы ее достоянием, если бы она не была воровкой фруктов со своей особой топографией перемещений и своим особым графиком, вот почему она воспринимала все это, определенно и ясно, яснее не бывает, как открытие. Для этого ей даже не нужно было забираться на самую верхушку дерева, это случалось исключительно редко. Свои открытия она делала скорее походя, и они никогда не касались «краденого», ее, так сказать, главной поживы, но затрагивали в большей степени сопутствующие явления. Когда она отправлялась к намеченному месту, к той единственной точке на карте, отклоняясь всякий раз в сторону и двигаясь окольными путями, – что составляло неотъемлемую часть ее экспедиций, – когда она протягивала руку за своим, да-да, лично ее фруктом или даже обе руки, когда она потом неспешно шла, опять же обходными путями, но уже другими, назад, да-да, к дому, ее глазам, походя, открывалось нечто, и уши, походя, улавливали нечто, и ветром, походя, ей приносило нечто, – особенно глубокой ночью, – что никогда не проявлялось таким неповторимым образом ни при каких прочих занятиях. Последующее обнюхивание украденного плода (всегда один, лишь виноград и орехи составляли исключение) было частью процесса открытия, делавшегося походя: никогда ни один купленный, найденный, подаренный фрукт не будет источать такого головокружительного аромата, аромата таинственности, как только что добытый во время проведенной воровской операции. А вкус? Об этом воровка фруктов почти ничего не рассказывала. Похоже, что она немало фруктов оставляла нетронутыми, так что в итоге они высыхали или сгнивали.
Воровство фруктов стало ее занятием: по-другому и быть не могло. И совершенно очевидно: это не означает, что посягательство на чужие, не принадлежащие тебе фрукты происходило под давлением; было болезнью, а тот, кто от нее страдал, был клептоманом. Просто по-другому и быть не могло, в том, что она делала, было что-то естественное, законное, что-то хорошее и прекрасное, что-то необходимое и отрадное, причем не только для нее. Но что же это получается, скажите на милость: неужели воровка фруктов считала себя носительницей своего рода особой миссии? Может быть, она мечтала или даже хотела, чтобы воровство фруктов включили в список олимпийских видов спорта? Идея не совсем бредовая, если посмотреть на все эти новые виды спорта, которыми пополнился олимпийский список.
Она действительно некоторое время, на пороге между детством и взрослой жизнью, верила в то, что у нее есть нечто вроде своей миссии, ее личной, но, конечно, не в роли воровки фруктов, а, как говорили когда-то, «в переносном смысле». Осознание собственной миссии проистекало, с одной стороны, от того, что она, вот только что еще включенная в круг своих сверстников, хотя она никогда не бывала в центре этого круга, вдруг оказалась вытесненной куда-то на периферию, почему – неизвестно, да ей и не хотелось знать почему. Те, в обществе которых она совсем недавно спокойно играла, теперь переставали с ней даже здороваться. Нежелание знать причину перемен было связано с тем, что она не хотела быть побочным персонажем. «Обочина – не мое место!» Теперь она чувствовала себя в центре. «Я вам еще покажу!»
С другой стороны, мысль о том, что у нее есть эта миссия, внушалась ей со стороны. Те, кто давал понять ей, что у нее имеется свое «задание», – и таких с каждым годом становилось все больше и больше, – были старше ее, намного старше. Все эти люди в возрасте, в том числе и те, которые видели ее только мельком, где-нибудь на улице, на ходу, не уставали говорить, что она «совершенно особенная», – «редкое явление», – «наконец-то хоть одна девушка не такая, как другие, которые так и липнут, только что ценников не хватает», – «ты прекрасна особой красотой!» – «вот человек, у которого есть свое предназначение!»
Из всех тех, кто считал, что у нее есть такое предназначение, особенно усердствовал в ее первые взрослые годы ее собственный отец. «У тебя есть жизненная задача, детка. Ты должна утвердить свое особое место в мире, отвоевав его у других, и у тебя кроме этого есть обязательство. Ты обязана обрести власть. Ты должна обнаружить ту силу, которую ты тайно носишь в себе, и открыто пользоваться ею. Ты явишь тем, кому это нужно, и такие есть, не сомневайся, свой свет и сожжешь этим светом их искусственные ресницы, ударишь им по ушам, так что задрожат сережки, долбанешь по кольцу в носу. Ты будешь олицетворять силу, совершенно другую. Ты будешь – ты будешь – ты будешь —»