– Ты бы хотела когда-нибудь поехать туда? – спрашивает Кристоф.
Он смотрит на нее и улыбается. У него настоящая мальчишеская улыбка, похожая на гримаску, одновременно лукавая и наивная. Ее сердце бьется чаще, потому что она представляет себе, что, возможно, да – они поедут туда вместе. Он скажет жене: деловая поездка или еще что-нибудь, что говорят женатые люди, у которых не хватает честности признаться, что желание склоняется во множественном числе, – и они уплывут за море. Она отвечает торжественно, как будто речь идет о предложении руки и сердца:
– Да.
Но он больше ничего не говорит. Снова улыбается, гладит ее по лицу, потом встает и одевается.
• • •
Галерея Кристофа Рейни показывает современное искусство, так написано на витрине. В ней много фотовыставок, но еще скульптура, инсталляции, живопись («Только фигуративное искусство, – требует Кристоф, – абстрактным я сыт по горло. Мне нужны люди, которые умеют что-то делать руками, а не такие, что нашли концепт»), немного меньше видео («Это плохо идет»). Здесь выставляются творцы со всего мира и всех возрастов. Это и нравится Наиме: дом не принадлежит никакому поколению, никакой школе, это не логово, где специфическая группа художников могла бы спрятаться, не высовываясь наружу и упиваясь тем, что она – самая передовая или, наоборот, нарочно в арьергарде, – последний бастион общества, после их бегства утратившего душу.
Однако у Кристофа есть особая страсть – сам он предпочитает говорить о «фирменном блюде». Его интересуют произведения, созданные в бывших колониях в годы деколонизации (кровопролитной или нет). Он называет это «невыровненной эстетикой». В его кабинете на втором этаже галереи есть Фанон
[77] и Глиссан
[78].
– Полагаю, ты их читала, – сказал он однажды Наиме.
Она пожала плечами.
– Не понимаю, с какой стати.
Ей-то в ее семье не дали книг, читанных Кристофом в юности, – тех, исходя из которых он смог впоследствии обратиться к этим. Хамид читает только газеты и время от времени биографии великих людей. Кларисса читает книги хиппи об окружающей среде и воспитании. На обложках – кусты, сложные стежки вышивки и улыбающиеся лица. Ребенком Наима никогда не бывала в художественной галерее. Ни разу не была она и в театре. Она много лет пыталась присоединиться к доминирующей культуре (которую долго называла просто «культурой», пока не встретила Соль и Ромена и не политизировалась, почти ничего для этого не сделав, просто общаясь с ними, в силу капиллярности), боясь, что ей недостает некоторых ее кодов. Внедрившись в культуру-хозяйку, можно, наверно, взорвать ее изнутри, сказала она себе в университете, не зная, кого имеет в виду – женщин, молодежь, детей иммигрантов или просто невнятную еще личность, которой предстояло стать ей самой. Но доминирующая культура оказалась много шире, и она оставила свои подрывные мысли. Познать ее до возможности в ней жить, быть в ней как рыба в воде – это цель, на достижение которой нужна целая жизнь.
Наима горда, что окончила факультет, который не дал ей ничего, кроме интеллектуальной пищи, не подготовил к профессии и, записанный в ее CV, никогда никого не впечатлял. Когда она и ее сестры были детьми, Хамид нервно просматривал их дневники и всегда уговаривал учиться лучше. Он мечтал о невыносимой нагрузке, которая, казалось девочкам, растягивала время обучения до старости или смерти. Ни одна из его дочерей так и не поступила ни в Политехнический, ни в Высшую нормальную школу. С годами одержимость отца стала у них шуткой, рефреном, которого они больше не слышали. Мирием и Полина, старшенькие, окончили торговое училище, а младшая, Аглая, с прошлого года преподает в лицее. Наима пять лет изучала в университете историю искусств. По ее словам, она хотела, чтобы в ее нагрузке была бесполезная красота: полезная учеба – это мания бедняков, страхи иммигрантов. Она не желала слушать насчет этого советов отца.
Кристоф учился на том же факультете, что и она, хотя и не так долго: он остановился на лицензиате, как сам сказал ей на собеседовании. Ей хотелось ему ответить, что при этом между их жизнями нет ничего общего. Кристоф унаследовал дом, в котором его отец основал галерею примитивного искусства, и превратил ее в галерею современного искусства. Кристоф вырос в квартире в двух шагах отсюда, среди античного мрамора и африканских статуй, успевших покрасоваться в гостиной его родителей, прежде чем приземлиться в витрине. Он выбирал свой лицензиат, как, наверно, выбирает рубашку утром: из огромного набора возможностей и зная, что любую легче легкого заменить на другую.
– Ты хоть знаешь, что сам есть воплощение всего того, с чем борются эти ребята? – задает она провокационный вопрос, показывая пальцем на книги.
(Реальнее для нее другой вопрос, которого она не задает: ты хоть знаешь, что воплощаешь все то, с чем борюсь я?)
– Из принципа, – отвечает Кристоф, ничуть не смутившись, – а может – чтобы насолить моим родителям, или потому, что для меня каждый всегда имеет право на самостоятельное суждение… я решил, что буду на стороне угнетенных.
Глядя на него, сидящего в роскошном кресле за письменным столом, Наима не может выразить словами того, что у нее на душе. Разве борьба принадлежит кому-то? Разве она принадлежит больше – например – непосредственно угнетенным, чем их вожакам, никогда не подвергавшимся угнетению? Разве бунт Кристофа – что-то серьезное под красивым покрытием салонного лака? Она в сомнении.
– Ты бы все-таки попробовала почитать, – решает он и протягивает ей «Проклятьем заклейменных» Франца Фанона, прежде чем вызвать такси.
Она смотрит вслед черной блестящей машине и думает о Кристофе: он столько времени проводит в такси, что в нем развилось некое равнодушие к окружающему миру. Он получает все новости (личные, национальные и международные) в уютном, темном и душистом коконе автомобиля. Ни одна из этих новостей не может поколебать спокойствия, царящего на заднем сиденье, шофер все так же будет крутить руль, а под рукой будет все та же кожа. Из этого родилось ощущение собственной непоколебимости, он кажется себе сильным и наделенным душевным равновесием, значительно больше того, что есть на самом деле, потому что дело не в нем, а в салоне машины, это компания умело создала их на заднем сиденье такси, чтобы клиентам было хорошо.
– Я ничего не боюсь, – говорит он иногда с ноткой сожаления.
Наима хотела бы ничего не бояться. Но это не для нее. Ей кажется, что она боится вдвойне. Она унаследовала страхи отца и развила собственные. Только Кларисса, ее мать, не передала ей ни одного. Клариссе, кажется, ничего не страшно, и Наима иногда думает, что жизнь похожа на собаку: когда она чувствует, что человек ее не боится, то и не нападет. Жизнь ласкова к Клариссе, и она в ней как сыр в масле.