– Когда я впервые его увидела, – сказала Кларисса, мать Наимы, – я подумала, что он похож на Диониса.
– А на кого похож Дионис?
– О… – смутилась удивленная Кларисса. – На твоего отца.
Хамид-Дионис, впервые-напивающийся-Кадер, наконец-свободный-Франсуа и Жиль энергично танцуют под песню «Лед Зеппелин». Ревет усиленная батареей электрогитара, а голос Роберта Планта как болид с эпилептиком за рулем. Музыка возбуждает их, играет на нервах. На краю танцплощадки группка их ровесников, скривив губы, смотрит, как они танцуют. Когда кончается транс и снова звучит Мишель Дельпеш, танцоры, смеясь, направляются к барной стойке. Резко встряхивая головами, они рассыпают вокруг капли пота, осевшие на длинных волосах. Следом за ними снимается с места и группка наблюдателей. Их пятеро, они идут, расставив ноги, как ковбои из вестерна – или будто еще не привыкли ходить, сойдя с мопедов. Один из парней встает вплотную к Хамиду у буфетной стойки, заказывает кружку пива, весело выкрикнув имя бармена, потом, даже не поворачивая головы к соседу, роняет:
– Эй, Мохамед, а ты знаешь, что это католический праздник?
Хамид вздрагивает, озирается. Только теперь он понимает, что они с Кадером – единственные арабы на танцах в Ночь святого Иоанна. Странно: обычно он осматривается раньше. Он выработал в себе что-то вроде автоматического радара, который включается, стоит ему куда-то войти, и дает полную картину смешанной публики. Сегодня он почему-то забыл. Слишком радовался, что они наконец приехали. Инстинктивно он отступает на два шага и вытягивает перед собой руки, давая понять, что не хочет драться. Иногда этого хватает. Но сегодня парни явно не намерены оставить их маленькую компанию в покое. Они не агрессивны, не трогают их, не толкают, но уж очень им хочется высказать все начистоту. И не важно, что Хамид и трое его спутников ушли с танцплощадки к стойке, а от стойки за пластиковый стол: парни следуют за ними, как пришитые.
– Вы – перекати-поле, вас всем жаль. А нас захватили, и никому нет дела. По-твоему, это нормально?
Они употребляют слова, которые ранят и хлещут, чтобы создать иллюзию гнева, но на самом деле им здесь смертельно скучно. Танцевать с девушками неохота, они их всех знают и уже получили от них больше, чем достаточно, – и приязни, и презрения. Музыку они не любят. Пиво – моча, да и только. Они умирают от скуки, и им на пользу разозлиться или хотя бы сделать вид – в трепетной надежде, что, может быть, что-нибудь произойдет.
– Эй, буньюль, я с тобой разговариваю! Тебя не учили уважать белых? Кто тебя кормит, твою мать?
Первым ударил Хамид. Он и хотел бы утверждать обратное, но взлетел его кулак. Парни бьют, возможно, сильнее и метче, но хронология ударов неумолима. Это он первым сделал им подарок, дав волю рукам. Жиль тотчас следует за ним со злобной радостью человека, уверенного в своей силе. Разогретый алкоголем Кадер тоже не медлит. Он много суетится, но не умеет целиться, поэтому больше бит, чем бьет, но все равно издает боевой клич, ведь это его первая драка. Франсуа в роли тяни-толкая: он не хочет драться, только разнять, ищет пространства, которые можно расширить, ловит движения, достаточно медленные, чтобы их остановить. Но и его миротворческая миссия не защищает. Он тоже получает свою долю тумаков – и ему тем больнее, что он не хочет давать сдачи. Что делает противная сторона, я толком не знаю. Но парни бьют, и бьют жестко, это точно. Они оставляют отметины.
Наутро, несмотря на все ухищрения, Хамиду не удается скрыть рассеченную бровь, а Кадеру – разбитый нос и лиловые синяки под глазами. Когда родители требуют объяснений, Хамид пожимает плечами и отвечает, что он тут ни при чем, просто французы расисты, эти, во всяком случае, точно, как будто они хотят быть единственными французами на свете, только они пятеро, и никто больше. Поставив чашку на стол, он кладет руки плашмя и являет всей семье полную картину своей окровавленной брови. Он думает, что родители поймут его, надеется на сочувствие, каким встречают любую боль в этом доме, но Али швыряет ему в лицо кусок хлеба и кричит, что он идиот. Конечно, есть расизм, а он как думал? Вишь ты, открытие сделал – а чего ждал? Вот и оставался бы среди своих, если не хочет нарваться, чем мотаться по округе и таскать за собой младшего брата. Кадер, ни слова не говоря, утыкается в кружку с кофе.
– Что, думаешь, расизм сделает, если ты будешь сидеть дома? В окно влезет? Оставь расизм французам, не выпендривайся. Вот и все. А то твоя сестра, смотри, крутит с руми…
Далила, услышав обвинение, встает из-за стола с видом оскорбленной королевы. Али продолжает, даже повышает голос, чтобы ей было слышно из спальни:
– Она думает, я не вижу, как он поджидает ее за детской площадкой. Неприятностей ищет на свою голову. Что она себе думает? Что мать парня будет рада невестке-алжирке? Почему вы нарываетесь на оплеухи, а? Вы все ослы. Я от вас устал.
У него и правда усталый вид. Махнув рукой, он дает понять, что закончил. Йема убирает со стола, накрывает завтрак для мелких, которые скоро встанут. Хамид и Кадер идут принимать душ и, раздеваясь, с каждым движением открывают новые синяки и ссадины.
– Он думает, что он еще в Алжире, – ворчит Хамид, трогая синяки на ребрах, – думает, можно жить каждый в своем углу. Он ничего не понимает. Плевать я хотел на его угол, не нужен мне его угол.
Струя воды заглушает брань, сорвавшуюся с языка. Кадер ждет своей очереди, пританцовывая на полу ванной комнаты. Ни одному из них не приходит в голову приобщить Далилу к утреннему скандалу, так же как ни один из них – хоть они и убеждены, что открыты всем современным новшествам, – не пригласил ее на вчерашние танцы.
В кухне Али сидит неподвижно и молчит. Трубы в ванной урчат так, что сотрясаются стены. Он знает, что ему не удержать детей подле себя. Они уже ушли слишком далеко.
Им не нужен мир их родителей, тесный мирок, квартира – завод, квартира – магазины. Мирок, едва приоткрывающийся летом, когда они навещают дядю Мессауда в Провансе, и снова замыкающийся после одного солнечного месяца. Мирок, которого нет, потому что это Алжир, которого не существует или вообще никогда не существовало, – Алжир, воссозданный на обочине Франции.
Они хотят жить, а не выживать. И прежде всего хотят, чтобы не надо было больше говорить спасибо за крохи, которые им даны. Вот что у них было до сих пор: жизнь из крох. Он не сумел дать своей семье большего.
• • •
Босые ноги – в фонтанах у Сакре-Кер, руки роются в ящиках с подержанными книгами на бульваре Сен-Мишель, тело нежится на лужайках Тюильри, силуэт затерялся среди туристов, фотографирующих Лувр еще без всякой стеклянной пирамиды, заливистый смех на концертах в задних комнатах баров, в висках стучит боль от выпитого и от солнца, карманы оттягивают подарочки, которые он покупает для братьев и сестер везде, где бы ни был, дорожная сумка оклеена стикерами, уши полны рева моторов, Хамид вовсю упивается Парижем. Он хотел бы ввести его себе под кожу, он любит его, он влюблен в этот город, ему и в голову не приходило, что так бывает, и он не хочет больше его покидать. Здесь все памятники знамениты, а лица безымянны. На фотографиях и в фильмах Париж как будто принадлежит всем, и Хамид, нырнув в него, понимает, что скучал по нему, даже еще не побывав здесь.