Уже в поезде вспомнил, что он и не киргиз вовсе: он как-то рассказывал, что родился не в Бишкеке (не помню где – в Ташкенте? в Париже?), что и родители – не киргизы. Я подумал, что лицо у него не киргизское, не азиатское вообще: смуглое, какое-то обветренное, но не азиатское. Вот жена – киргизка, да. А он?
В купе завалились мама с дочкой – две упитанные, обернутые сарафанами туши – и сразу на стол полторашку пепси и пол-осетинского пирога: завоняло рыбой – пиздец. Я забрался на верхнюю полку, открыл пиво, потыкал в телефон – пока он не сел. Успел написать Полине и маме. Бабушке не писал – она и предыдущих сообщений не читала. Ответил на очередную Борину попытку соболезнований. Хотел глянуть Фариков фейсбук, но подумал, что слишком много Фарика, – не стал.
Потом поспал часа два. Проснулся, когда соседки засобирались выходить во Владимире. Слез на нижнюю полку, вспомнил про Фариковы листочки, достал из рюкзака, затем из файла. Прочитал заголовок: «Угловая комната». Потом эпиграф на французском, без сноски, – пропустим. Потом начало: «Маленький кинотеатр на бульваре Сен-Жермен: сколько мы прошли, Марсьенн? – кажется, весь Париж».
Пришло на ум кортасаровское: «Встречу ли я Магу?» – и так далее. Дочитал страницу: вроде бы красиво – липовый цвет, мотыльки, бездомные чайки, – но красиво до утомительного. Вал названий – улицы, мосты, метро – и всего чересчур: воздух плавится, пыль клубится в луче света. Я прочитал еще страницу и еще: кинотеатр, кафе – и все курят, и поцелуй непременно пахнет сигаретой. Пролистнул страницу-другую, заметил что-то про колени, вчитался: «…я потерялся между простыней и твоими коленями, пропал на твоих губах, в прикосновениях нежных рук к моей груди». Отчего-то почувствовал запах смазки, и словно легла на плечо ладонь. Скрутил листы рулоном, убрал в рюкзак, отвернулся в окно: лес, небольшая речушка, снова лес. Фонари, метро, театр, фонари. Подумал о Фарике – не хотел, но подумал: колени у него смешные, сморщенные, как будто маленькие для его ног – откуда я это знаю? Я схватил рюкзак – блядские колени! – вытащил рукопись. Опять про губы и простыни – пролистал вперед – Монпарнас и кафе на Монмартре – в соседнем купе хрустят огурцами, собираются пить за выксунский «Металлург» – о Марсьенн, Марсьенн, Марсьенн! – и вдруг мелькает Бабу́ – пиджак, пощечина – нет, ни хера не понять.
Возвращаюсь к началу, стараюсь не упустить ни слова, точно за каждым что-нибудь ищу: «Маленький кинотеатр на бульваре Сен-Жермен: сколько мы прошли, Марсьенн?» – кое-как страницу, впереди еще восемнадцать. Опять улицы и мотыльки, опять пыль в луче света – и необъяснимая зыбкость, в которой порой мерцает что-то определенное: волосы, закуска, несколько фраз. Я хотел написать Фарику, что почти тону, что красиво, но в такой красоте неизбежно теряешься, что рассказчик – ебаный пидор, и Бабу тоже пидор, что Марсьенн – потаскуха, но это не важно, потому что все это лучше, сильно лучше, чем было, – и еще много чего хотел написать, но не написал: телефон сел. Я отложил рукопись на пятой или шестой странице – все-таки утомительно. В окне тот же лес – теперь за забором из тонких металлических прутьев. Я подумал, что бутылка пива на шесть часов езды – это ничто. И следом, что Фарик вчера трахнул меня, – теперь, кажется, помню. Сначала целовал – кажется, в шею, потом трахнул – или нет? Может быть, не смог – я, кажется, сопротивлялся. Нет, все было так: он что-то делает там – пальцами или не знаю чем, но приятного мало – я говорю, что не надо, чтобы нахуй прекратил. А потом как-то – как? – все повернулось: я – весь в смазке, он – подо мной. Я, кажется, вхожу в него – что с ним? больно? – кажется, больно, кажется, кажется – все только кажется. Я не выдержал, плюнул – плевок, не долетев до леса, не долетев даже до забора, пополз по стеклу, кое-как перетек на резиновую раму. Я поглядел на рукопись – Фарик, Фарик, какая же ты сука! – сунул листы обратно в файл, дошел до сортира – через запахи, через ляжки, вывернутые в проход, через громкое «МЕ-ТАЛ-ЛУРГ! ВЫК-СА!».
Отправил файл в мешок с мусором, вышел в тамбур.
В тамбуре курил мужик. Я спросил сигарету, задымил, как какая-нибудь Марсьенн. Подумал и спросил позвонить. Мужик дал телефон – не сразу, но дал. Тут же взял назад, разблокировал и дал опять. Я с минуту смотрел в клавиши на экране – может, надеялся, что цифры сами сложатся в Фариков номер, но цифры не сложились. Я вернул телефон, мужик докурил, затушил о стену, ушел. Я остался в тамбуре один: в небольшом оконце – по-прежнему лес, сигарета ненужно догорает, того и гляди обожжет пальцы. Я вдруг окончательно понял, что это было: Фарик, которого я успел по-своему полюбить – несмотря на все факи, на все его ответы невпопад, на его медлительность, исходящую, видимо, от истинно азиатского спокойствия, несмотря на всю нескладность, неумелость – в текстах, в прогулах, в попытках пошутить, – вот такой невесть за что полюбленный мною Фарик как-то скверно полюбил меня в ответ. И неважно, трахнул он меня или я его – или никто никого не трахал; снова перед глазами колени, ладонь, голова между ног, высвеченная желтым и через секунду синим, – я схватился за поручень и уже почувствовал, как крутит внутри и просится наружу. Подумал, решил не блевать: сколько можно? – третий раз за сутки.
Вернулся в купе: оставалось полтора часа. Хватит думать о Фарике, хватит вспоминать: вот ведь херня какая – и непонятно, как с этой херней жить. Выксунцы за стенкой шумели чемоданами, рюкзаками, зачем-то заранее потащили барахло по коридору в тамбур. Прошел курить мужик, забор в окне пропал и появился, мужик прошел обратно. Я еще посмотрел на все это и уснул. Снился бульвар, похожий на Звездинку, и темнота, нет, где-то высоко фонари – и свет идет сквозь листья, становится зеленым – все вокруг зеленое, будто лес, – и с зеленого на синий, с синего на желтый. Потом поезд громко остановился: я вышел вслед за выксунцами, достал телефон, чтобы вызвать такси. Вспомнил. Убрал телефон.
Спустился в тоннель, прошел под вокзалом к автобусной остановке. Тоннель чуть похорошел к чемпионату: старые стены спрятались под кремовую плитку. Под ногами – та же брусчатка елочкой, вся в пятнах жвачки и харчи, но это мелочи: под ноги смотреть необязательно. Сев в пазик, вспомнил про метро: вроде обещали ветку – от вокзала до стадиона. А от стадиона до бабушки – пешком минут пять. Ладно, погуглю позже или спрошу.
После виадука резкий поворот – полпазика завалилось направо. Три остановки, затем вглубь панельного микрорайона: каждый раз сомневаюсь, этот бабушкин – или тот? Домофон, лифт на девятый – бабушка в дверях: такая старая, усталая, все еще загорелая. Такая далекая. Сказала:
– Заходи.
В коридоре, когда разулся и надел тапки, – чтобы не через порог – поцеловала в самый низ щеки. Вздохнула:
– Вот так. Позавчера Сити, спаржа – и на́ тебе.
И тут же спохватилась:
– Ты, наверное, есть хочешь – мой руки.
Я пошел в туалет, коротко заглянул в комнату, где жил отец: пусто как-то. Уже вытирая руки, вспомнил, что не хватает дивана в углу. Бабушка разогрела на плите котлеты. Поставила передо мной тарелку, крикнула:
– Миша!
Вошел Миша, кивнул мне.