– Ничего, – выдавливаю я.
– Иди уже быстрее, – произносит Диана, обойдя блекло-бежевый «Бьюик-Лесабр», чтобы выпустить меня. Единственный способ открыть мою дверь – потянуть за ручку снаружи. Наши взгляды пересекаются, когда она делает приглашающий жест рукой – словно я какая-то особа королевских кровей на важном приеме. Затем Диана неловко опускает руку мне на плечо, выражая поддержку.
Я делаю последний решительный вздох и заставляю себя выйти из машины на бетонную дорогу. Тут же начинаю дрожать – наполовину от холодного ветра, наполовину от тревожного предчувствия. Сейчас мне предстоит не только войти в саму тюрьму – мне предстоит начать все-таки этот запоздалый разговор с отцом.
Нужное мне здание виднеется вдали, и я медленно иду вперед, то и дело оглядываясь на Диану через плечо. Сейчас она кажется вполовину меньше. Она сидит на капоте машины, словно зная, что мне необходимо, чтобы мне еще раз помахали рукой на прощание, иначе я просто сбегу.
Здесь четыре разных отделения – от тюрьмы общего режима до тюрьмы строгого режима, каждая находится в отдельном крыле. Я направляюсь к башенке общего режима, и мои ладони взмокли так, словно их натерли детским маслом. Я вытираю их о брюки, пока жду охранника, чтобы сообщить ему, что пришла повидаться с заключенным номер 107650. Имена здесь никакого значения не имеют – ты всего лишь еще один ублюдок на совести у работников тюрьмы. Я ничем не отличаюсь от прочих посетителей, и скучающий сотрудник исправительного учреждения почти на меня не смотрит, пока сканирует мои документы. Так же безразлично он проталкивает бейджик посетителя сквозь щель под стеклянной перегородкой.
Я жду, пока меня осмотрят. Охранница велит поднять руки и сканирует меня с помощью ручного металлоискателя. Ее затянутые в перчатки ладони толкают и тормошат меня, пока она проверяет, не пронесла ли я с собой что-нибудь. Дресс-код здесь строгий. Посетителям нельзя надевать одежду голубых цветов – такую обычно носят заключенные – или зеленого с коричневым – это уже цвета рабочей одежды сотрудников тюрьмы. Никаких сандалий или шлепок, никакой открытой одежды, минимум украшений – список можно продолжать бесконечно. Пронести сумку тоже не позволяется, так что я оставляю ее здесь, пишу свое имя и отказ от претензий.
Поток посетителей несет меня к зоне для свиданий. Ее легко можно было бы перепутать со школьной столовой – пластиковые стулья, царапины на столах, светло-голубая краска. На одной стене нарисованы люди, которые держатся за руки, у стены напротив стоят торговые автоматы.
Если встать у входа и постараться разглядеть получше, становится ясно, что картину рисовали заключенные, а посвящена она человеческому многообразию и важности доброты. Потом ты замечаешь несколько деревянных возвышений у дальней стены, каждое – со своим микрофоном, и начинаешь чувствовать себя как-то не в своей тарелке, потому что у каждого микрофона сидит охранник. Их специально учат высматривать контрабанду и вообще обращать внимание на все, что может показаться подозрительным. Если они заметят, как кто-нибудь нарушает правила, из микрофона раздастся первое и последнее предупреждение.
В первый раз со мной пришла Лоретта, моя бывшая социальная работница. Все время, что мы тут были, она пыталась запугать меня до смерти. Вооруженные охранники громко выкрикивали приказы, на меня сыпались нескончаемые правила – вроде того, что обниматься или целоваться разрешается исключительно в начале и в конце свидания. Когда охранник наорал на меня за то, что я попыталась подойти поближе, я не выдержала и слезы заструились по моему лицу.
Большинство свиданий так и проходит – члены семьи всхлипывают, пока заключенные беспомощно смотрят на них, неспособные ничем помочь, кроме как неловко похлопать их по руке. После первого неудачного свидания у меня ушло много времени на то, чтобы собраться с духом и вернуться. Отстраненная холодность тюремных порядков словно преследовала меня. Я даже прикидывалась больной, когда в школе устраивали какие-нибудь мероприятия – меня пугало все, хоть отдаленно похожее на строгую официальную систему тюрьмы Хаббертон. Сейчас же я сижу, скорчившись на жестком пластиковом стуле, и сверлю взглядом дверь. Моя нога выбивает по плитке пола нервную дробь. Иногда охранники приводят отца всего лишь через несколько минут, а иногда это занимает и весь час.
Он не сразу меня видит. Я наблюдаю за ним: как он идет, сгорбленный, голова опущена, ноги шаркают по полу, взгляд обращен вниз. Как только он переступает порог, его глаза, такого же голубого цвета, как и мои, немедленно начинают шарить по комнате. Наконец он замечает меня. Вот тогда мой отец снова становится человеком. Его плечи выпрямляются. Прибавить ходу ему не позволено, но теперь он шагает увереннее. Он дожидается, пока охранник займет свое место на стуле около микрофона и даст разрешение подойти ко мне. Отец одет в синие брюки и серую хлопковую футболку и пока стоит лицом ко мне, то ничем не отличается от какого-нибудь рабочего с фотографии сайта по поиску работы. Потом он поворачивается, и я вижу на его футболке номер – единственное, что выдает в нем заключенного. Дрожа, я встаю на ноги, всматриваюсь в его лицо. В его глаза – они немного светлее, чем мои – постепенно возвращаются краски. Они не такие яркие, какими когда-то были, но огонек надежды в его взгляде все еще теплится. Отец состарился – такие люди, как он, обычно старятся от избытка солнца, а он вроде как просто поизносился. Он никогда не говорил о том, что происходит с ним в тюрьме. Я стараюсь не представлять, как выглядит его рутинный день, и он никогда не поднимает эту тему сам.
– Элли!
Длинный, скорее даже долговязый, он быстро целует меня в щеку и заключает в объятия. В течение нескольких секунд я нахожусь в его крепких руках, чувствую, как он вдыхает запах моих волос, слышу, как он шепчет мое детское прозвище: «Птенчик». Отец пахнет табачным дымом и деревом гикори. Я знаю, что он учился здесь ремеслу. Сказал, что хочет стать плотником, когда выйдет. Ну что ж – отличное применение его знаниям.
– Садись, – говорит отец, подходя к столу, из-за которого я только что встала.
Мы меняемся местами – каждый заключенный должен сидеть лицом к охране, чтобы за ним было проще наблюдать.
– Пап… – произношу я так, что он настораживается.
– Что случилось? – сразу реагирует он и наклоняется вперед, но его руки лежат на столе – их должно быть видно все время.
– Сколько еще?
– Мою апелляцию не приняли.
– Так ч-что… – начинаю я, заикаясь. – Теперь все?
– По крайней мере, на ближайшие пару лет.
– Папа, я больше так не…
Будучи не в силах продолжать, я прикусываю костяшки. Ненавижу плакать, когда он рядом. Он ничего не может сделать, никак не может утешить, хотя сидит прямо напротив.
– Птенчик, – произносит он, взглядом умоляя меня прекратить, и быстро, пока никто не заметил его движения, украдкой вытирает мое лицо. – Ты же знаешь, я больше всего на свете хочу выйти отсюда. Быть с тобой.
– А в этот раз у нас все будет по-другому?