А пейсы, бачки, бакенбарды! Арапские, чернявые, курчавые, клокастые, ноздрёвские, с усами, но без бороды – а-ля Франц-Иосиф, игреневые, пегие, морковные, соль с перцем и сплошная соль… Кустистые бакены с бородкой, но без усов, какие смолоду носил мой добрый друг анатом Лев Ефимович Эттинген, а также его славные предшественники – хирург Пирогов с академиком Павловым… В конце концов, крохотная эспаньолка с тонкими шелковистыми усиками незабвенного Николая Васильевича, безвременно и внезапно покинувшего нас, почитателей таланта и знакомых его, явившихся на отпевание своего кумира в университетский храм Святой Татьяны.
На дворе 1882 год, февраль, белые облака (что это было? Кукурузные хлопья, мокрая измельченная бумага, пенопласт, мыло, пена огнетушителей?), изрыгаемые бесшумным агрегатом на колесах, сливались в огромную пухлую тучу, она поднималась, росла и заволакивала небо, когда громадные ветродуи завыли со свирепой выразительностью, в мгновение ока небо смешалось со снежным вихрем, плотные снаряды рассыпались в воздухе и обратились густым февральским снегопадом.
Снег засыпал меня и Флавия, пурга бушевала настолько достоверно, что дома и повозки утонули в мутной мгле. Метелью запорошило френчи, шинели, капоты и рединготы, енотовые шубы, воротники со шкурами хорьков, нутрий и бобров. Белыми стали черные купеческие поддевки. От Никитского бульвара, из подворотен и дворов стекалось море лиц и голов, шляп, цилиндров и малахаев, обильно присыпанное снегом.
Таких похорон Москва еще не видала, сам генерал-адъютант Закревский и попечитель учебного округа Назимов явились ко гробу в орденах и лентах. Я хотела раздвинуть толпу, чтобы рассмотреть светлый лик Николая Васильевича, увенчанного лавровым венком, но, к величайшей досаде, чья-то огромная курчавая башка заслоняла его.
Восемь верст по глубокому снегу до самого Данилова монастыря несли на руках гроб с телом Гоголя студенты и профессора университета. Следом – плачущий Хомяков и Чаадаев, близкие друзья и родные, братья Аксаковы, Щепкин, Погодин, Шевырев – те, кто имел счастье слушать исполнение автором новых глав поэмы, не уступающих прежним в достоинстве, возведенных в “перл создания”, не обнаруживающих никакого усилия, свободных, как сама природа, – сожженных в припадке тоски о каком-то божественном тексте, недоступном даже ему, Николаю Васильевичу Гоголю.
– Я раньше довольно сдержанно относился к пьесам Чехова, – говорил Флавий, бредя со мной рядом сквозь сумасшедшую метель, – а тут посмотрел мхатовскую “Чайку”. Какой Стриженов – Треплев! Он старше героя, а веришь каждому его слову! Все рушится у него, уходит из-под ног: писательство – нет, не получилось, любимая девушка – он хотел удержаться, зацепиться – она равнодушна к нему, любит другого, этого мудака Тригорина…
Грустно и безотрадно двигалась по дороге вся Россия, провожая великого художника туда, где тревоги больше не властны над его нетленной душой. За траурной процессией ехал генерал-губернатор в карете с почетным эскортом жандармов по сторонам. Флавий шел, опираясь на трость, слегка поддерживая меня под локоть.
– Я раньше не понимал, – говорил он, – почему Треплев застрелился, а тут мне стало ясно. Во что он верил, что боготворил – развеивается, исчезает. Остается одно – просветлеть или застрелиться. Но поскольку это не восточная традиция, а русская, он выбирает второе. Главное, так просто, спокойно, ни единой фальшивой ноты, каждый жест, взгляд – в точку…
Скорбная темная река чиновников, титулярных советников, коллежских асессоров, купцов, мастеровых, лавочников, дельцов, миссионеров, школяров, людей самых разных сословий, аристократов, мещан, всяких мелких людишек, зевак, финансистов и аферистов тянулась нескончаемым потоком.
Я даже начала озираться, не повстречаю ли тут мою прапрапрабабку – Абрикосову, которая в это же самое время повсюду разъезжала в карете, устраивала благотворительные аукционы, кого ни попадя поздравляла с Рождеством и встречным-поперечным раздавала наши фамильные драгоценности.
– Что ни говори, актерское мастерство испустило последний вздох! – продолжал свой горестный монолог Флавий, из-за наклеенных усов “шеврон” он смахивал не на кого-нибудь, а на певца Фредди Меркьюри. – Теперь можно смотреть или старые съемки, или документальные фильмы о животных – спасение китов, жизнь дельфинов, или – теннис, футбол, волейбол, бокс и синхронное плавание…
…А между тем бабушкин муж был оголтелый игрок. В пух и прах проигравшись, он умер от огорчения, без копейки денег оставив жену и шестерых детей.
– Я смотрел телефильм, как альпинисты поднимаются на К2, это еще трудней, чем на Джомолунгму! Я раньше не ценил такие вещи – думал: зачем? А тут смотрю – пятьдесят градусов мороза, кошмарный ветер ледяной, отвесная скала, дышать вообще нечем – без маски, без кислорода – одна только воля фиолетовая!!!
…Тогда моя прапрапрабабка засучила рукава и основала бизнес: открыла галантерейный магазин и булочную с пекарней, где пекли хлеб и сразу продавали… Так что постепенно…
– Или! – накручивал обороты мой спутник. – Воздушный серфинг с парапланами! На вертолете их забрасывают на вершину, и они ухаются по незнакомому маршруту с парапланами на руках! Там нет места пошлости, ты просто не выживешь – это суровая штука! Только предельное внимание, ну и конечно – адреналин!!! ТЫ СЛЫШИШЬ ИЛИ НЕТ??? – внезапно крикнул он, схватил меня за плечи и тряхнул.
– Прости, – сказала я, почувствовав солнечный вихрь, какой-то шальной протуберанец, ощущая уже за спиной те самые парапланы, стремительно заполняемые ветром.
Тут я запела, слегка покачиваясь в такт нисходящей вибрации – верней, это была не песня, а тихий протяжный звук, естественный и свободный, который, проходя тысячи парсеков и обрастая обертонами, обычно предшествовал астральному полету.
– Стой! – крикнул Флавий и сжал меня в объятиях.
– Поздно, – сказала я с улыбкой, которую Федор называет “взрыв тунгусского метеорита”. К тому же надо мной тихо прошелестел крыльями своей шинели Акакий Акакиевич Башмачкин.
– Райка! – зашептал Флавий мне прямо в ухо. – Сейчас мы похороним Гоголя, и я поведу тебя в буфет! Я накормлю тебя до отвала. Ведь ты так любишь общепит!
– Тургенев застыл у гроба! – гаркнул в мегафон режиссер, который, по словам Флавия, в зените славы продал душу дьяволу, и с этого момента каждый снятый им кадр буквально вопиял об отсутствии дарования у этого человека. – Пушку вырубить! – командовал он. – Гоголю с Чаадаевым пропустить по маленькой. Остальным очистить площадку!!! Массовке пройти на кассу!
Как ни странно, эта фраза вернула меня на землю.
Платили наличными, из бухгалтерии мы, не переодевшись, кинулись в буфет, пока туда не ломанулась траурная процессия, и буфетчица приняла меня за какую-то популярную артистку (а я еще в вуальке!).
– Ой, это вы?! – всплеснула она руками. – Будете жульен? А салатик зеленый? С крабовыми палочками? Никакого лука! Кофе – капучино? А булочки у нас сейчас пекутся – просто объедение!..
– Наверно, она тебя спутала с Верой Глаголевой, – заподозрил Флавий.