В следующем году он получил полную стипендию в Манхэттенской школе музыки; вскоре он дебютировал в Валенсии и его оценили так: «он больше, чем вундеркинд, не только потому, что он демонстрирует, и потому, как он это делает»
[1145]. Учеба изменила его. «Я начал расти по разным критериям музыкальности, – рассказывал он. – Отец просил меня работать над репертуаром, который я считал бессмысленным; он настроил меня против себя, и я ненавидел его за это. Мне нужно было сделать еще что-то, кроме как выиграть очередной приз». Сбежав от матери из Эквадора, он теперь бежал от отца. «Он хотел, чтобы я изучил популярные подборки и записал свой альбом. А я считал, что потеряю себя в такой поверхностной музыке. Тогда он выгнал меня из дома в Мадриде. Мне надо было собраться за два часа. Это было так внезапно». Я спросил, какое впечатление произвело на него это второе изгнание, и он ответил: «Мне кажется, что это почти паломничество, путь, которым я иду по жизни как музыкант. Иногда я чувствую, что мои пальцы бегают по клавишам, это похоже на то, как слепой читает по Брайлю. Здесь так много смысла, что вы находите его каждый раз, когда касаетесь инструмента. Я ищу способ принести что-то благое в мир, что-то столь же благородное, как миссия Иисуса Христа. Вообще я нерелигиозный человек, но я верю, что существует что-то свыше, что делает музыку такой, какая она есть. Я могу служить этому созданию, даже если не вижу и не знаю его».
В 20 лет Джонатан не смог бы играть мазурки Шопена, не зная народных мелодий, вдохновлявших композитора, и не стал бы играть ноктюрн, не изучив периода развития бельканто. «Недавно я вернулся к записям эквадорской музыки 1930-х годов, – сказал он мне. – Мои сущность и образ мыслей уходят корнями в мое происхождение, мою страну, поэтому мне нужно сохранить эту часть себя живой». Я задавался вопросом, как травмы, причиненные его матерью, затем его страной, а затем его отцом, все еще отзывались в нем эхом. «Я не думаю, что был другой путь, – сказал он. – Я понимаю, почему мои родители отвернулись от меня. Мы все ненавидим то, чего не понимаем».
Гор Видал писал: «Ненависть к одному родителю или к другому может сотворить Ивана Грозного или Хемингуэя; однако защищающая любовь двух преданных родителей может совершенно уничтожить художника»
[1146]. Ранние травмы и лишения становятся двигателями творчества некоторых детей. Один исследователь просмотрел список выдающихся людей и обнаружил, что более половины из них потеряли родителя до достижения 26-летнего возраста – это втрое больше, чем среди населения в целом
[1147]. Ужасное воспитание может убить талант или оживить его. Это вопрос соответствия между тем, что делают родители, и тем, что нужно конкретному ребенку. Роберт Сирота сказал: «Уничтожить талант легко; гораздо менее вероятно, что воспитание может создать талант там, где его нет».
Лан Лан, которого часто называют самым известным пианистом в мире, стал воплощением гения, отточенного в музыке
[1148]. Его отец, Лан Гожэнь, хотел стать музыкантом, но был определен работать на фабрику во время культурной революции. Когда его полуторагодовалый сын проявил признаки одаренности, тоска Лан Гожэня усилилась. Начиная с трех лет Лан Лан просыпался каждое утро в пять часов, чтобы попрактиковаться. «Моя страсть была настолько сильна, что мне хотелось съесть пианино», – рассказывал он. Его учительница была поражена памятью мальчика; он мог запоминать по четыре больших куска произведений каждую неделю. «Моя учительница всегда говорила своим ученикам, чтобы они занимались больше, – сказал он, – но мне она рекомендовала притормозить». В семь лет, на Первом национальном детском конкурсе Китая в Тайюане, он получил почетную грамоту за талант и бросился на сцену с криком: «Я не хочу приз за талант, я не хочу его!» Когда другой участник подбежал, чтобы успокоить его, сказав, что он тоже получил почетную грамоту, Лан Лан сказал: «Ты думаешь, что можешь конкурировать со мной? Что, черт возьми, ты можешь сыграть?» В качестве приза ему подарили игрушечную собачку; он бросил ее в грязь и растоптал, но отец подобрал игрушку и держал ее дома в Шэньяне на пианино как напоминание Лан Лану о том, сколько работы ему пришлось проделать.
Лан Гожэнь стал сотрудником специальной полиции – престижная работа. Он решил, однако, что должен отвезти Лан Лана в Пекин, чтобы найти место в начальной школе при Центральной консерватории, в то время как мать Лан Лана, Чжоу Сюлань, останется, чтобы зарабатывать деньги и поддерживать своего сына и мужа. «Мне было девять лет, и мне было очень больно покидать дом, но я понял, что мой отец бросает свою работу, чтобы быть со мной, – сказал Лан Лан. – Я чувствовал сильное давление». Лан Гожэнь учил сына своей жизненной максиме: «Все, что есть у других людей, есть и у меня; всего, что есть у меня, никогда не будет у других».
Лан Гожэнь описывает свой уход с работы как «вариант ампутации». Он снял самую дешевую квартиру, какую только смог найти, без отопления и водопровода, и сказал сыну, что арендная плата намного выше, чем была на самом деле. «Так дорого? – был потрясен Лан Лан. – Мне нужно заниматься усерднее». Он ужасно скучал по матери и часто плакал. Лан Гожэнь, всегда презиравший работу по дому, теперь был вынужден готовить и убираться. Учительница, к которой они приехали в Пекин, со всей строгостью прослушала Лан Лана. «Она сказала, что я играю, как фермер, выращивающий картошку, – вспоминал он, – что я должен попробовать кока-колу и сыграть таким образом Моцарта; а моя игра была безвкусной водой. „Вы с северо-востока большие, грубые и глупые“. В конце концов она заявила: „Езжай домой. Не надо тебе быть пианистом“. А потом она от меня и вовсе отказалась».