Бивен нашел дежурного архивариуса, с которым и заговорил на кодовом языке, состоящем из цифр, дат, названий полков, батальонов и эскадронов. Симон ничего не понимал, и ему было плевать. Он просто уселся на один из ящиков, как ребенок, который глазеет на проходящие поезда.
Пока эсэсовец и его новый товарищ по играм бороздили импровизированные проходы (видно было, как перекрещиваются лучи их фонариков), Симон чувствовал, что на него начинают давить эти бесчисленные мертвецы, собранные под деревянными досками. Он представлял себе траншеи, заполненные кровью, глиной и страданиями, кишащие крысами и комарами, воду, оскверненную кусками плоти, воздух, зараженный тифом и туберкулезом. Он видел грязные лица со свисающими прядями волос, где, как и на бровях, копошились вши, лица, снесенные осколками снарядов, лица, лежащие ничком и захлебывающиеся в грязи…
Ему казалось, что он даже слышит свист бомб, грохот разрывов, мерные ритмы автоматического огня… И эхо всего этого гуляло между ящиками и контейнерами, как в глубине туннеля.
Он не увлекался историей, но знал то, что знали все. За помпезным наименованием «позиционная война» стояли лишь парни, бросавшие гранаты или взрывчатку в консервных банках, привязанных веревкой к простой палке. Звучало бы смешно, если бы в результате именно этих бедолаг, никого ни о чем не просивших, не разрывало бы на куски или их лица не разносило бы вдребезги очередным взрывом.
— Нашел!
Между двумя штабелями контейнеров Бивен размахивал папкой, которая ему в этот момент казалась ценнее любого Грааля.
— Все погибшие и раненые с двадцать второго апреля семнадцатого года только в батальоне Хоффмана! — заорал он, приближаясь.
Он вроде радовался такому количеству крови на столь немногих страницах. Зажав папку в затянутом перчаткой кулаке, он размахивал ею перед носом Симона, совершенно не склонного разделять его энтузиазм.
— Мы сможем сравнить с именами тех изуродованных, с которыми работала Рут, и…
— Я уже понял.
У гестаповца изменилось лицо (в другой руке он по-прежнему держал фонарик, подсвечивая себя снизу, как в немых экспрессионистских фильмах).
— Ты в это не веришь?
— Верю, как ребенок в Деда Мороза. Это красивая история или, точнее, мрачная, но, откровенно говоря, нужно быть довольно простодушным, чтобы ее проглотить.
Бивен сделал еще шаг к нему. По-прежнему сидя, Симон на всякий случай чуть отпрянул.
— Я перепроверил все следы. Я перепробовал все методы поиска, а до меня то же самое проделала Крипо. А КТИ, лучшая научная криминальная лаборатория Европы, все прочесала мелким гребнем. Никто ничего не нашел. Минна первый человек, который предложил что-то новое.
— Минна… — повторил Симон с легкой улыбкой.
— А что такого?
— Ничего.
Бивен засунул папку под мышку и направил фонарь прямо в лицо Симону — довольно агрессивный прием, наверняка практикуемый в гестапо.
Симон уже готов был получить удар по голове, когда Бивен вдруг робко спросил:
— Думаешь, у меня есть шансы?
— Что?
Бивен погасил фонарик.
— С Минной — думаешь, у меня есть шансы?
Несколько секунд Симон так и сидел, ушам своим не веря. И не сдержался, это было выше его сил: вместо ответа он разразился гомерическим смехом.
57
Когда зазвонил телефон, Симону показалось, что он так и не спал. На самом деле было уже семь утра. А значит, он покемарил пару часов…
— Алло?
Раскаленный добела голос Бивена. Голос наркомана — Симон спросил себя, не принимает ли Бивен что-то совсем уж особенное. Он был как раз из тех, кто вызвался бы добровольцем, чтобы опробовать какой-нибудь новый амфетамин made in Germany
[104].
— Что случилось?
— Что случилось? — еще громче повторил Бивен. — Случилось, что я нашел убийцу! Я его вычислил и засек!
Симон с горьким привкусом во рту подумал о своих снах. На этот раз он их помнил. У него хватило времени пройти все фазы — засыпание, легкий сон, глубокий сон… Звонок прервал сновидение в самом разгаре.
Разумеется, ни тени Мраморного человека.
— Даю тебе адрес. Подъезжай.
— Что?
— Это Мейерс-Хоф, дом сто тридцать два по Аккерштрассе, в квартале Веддинг.
Симон не понимал, с чего Бивен так навязчиво стремился подключать его к каждому этапу расследования. Возможно, он мог бы помочь опросить Адлонских Дам или изучить психологический профиль убийцы, но уж точно не арестовывать обезображенного парня, да еще под дождем — по стеклам хлестал ливень.
Может, таков командный дух, унаследованный от гитлерюгенда, хотя Бивен был слишком стар, чтобы сидеть за одной партой с этими жуткими скаутами.
— Я буду ждать тебя на тротуаре напротив.
— Но… мы там что, только вдвоем будем?
— Еще мой заместитель, Динамо, и помощник Альфред.
Никакого смысла спорить. Невозможно остановить несущийся на всех парах Kriegslokomotive. Симон оделся торопливо — как не поступал никогда, — накинул плащ, взял первую попавшуюся федору, и — тореадор, смелее в бой!
Берлин в конце лета любил дождь. Или наоборот. Так или иначе, Симон дождь обожал. Но этим утром, в мерзком настроении и измученный, он был не в состоянии полностью насладиться радостью ливня.
Под зонтом он добежал до Альте-Потсдамерштрассе в надежде найти такси, но ни одной машины видно не было — со вчерашнего дня ввиду начавшейся войны такси стали редкостью.
Вдруг он заметил двуколку, которую тащила лошадь с понуренной головой, не обращавшая внимания ни на хляби небесные, ни на машины, ни на прохожих. Он сделал знак сонному кучеру.
Повозка остановилась: козлы под брезентовым тентом, под которыми пыльной кучей громоздилась то ли картошка, то ли репа. Симон попросил довезти его за несколько марок до Веддинга. Чуть больше четырех километров трусцой — минут за сорок доедут.
Мужик, чуть говорливее своей лошади, согласился, и Симон взгромоздился к нему под бок, укрытый от потопа. И не знал, смеяться ему или плакать. Под ливнем, в землистом запахе овощей, под мирный перестук копыт он направлялся на первый в жизни арест. Однако под брезентовым навесом, о который со стуком бились капли, в нем зародилось странное чувство благости. Колдобины мостовой, встряски на выбоинах, неотвязный ритм мелкой трусцы… его окончательно сморило. Веки неодолимо опускались.
Он предложил крестьянину «Муратти», и они молча закурили, глядя, как перед ними подрагивает длинная Бельвюштрассе. Симон размышлял о сне, увиденном под утро, фрагменты которого еще плавали в сознании, как шлак в воде. Его сны всегда были неспокойными, сложными, болезненными. Он просыпался измученным, даже выжатым, спрашивая себя, как после подобных испытаний его рассудок сумеет войти в рабочий ритм.