Муниципальная школа, в которой учились дети мистера и миссис Смит, была, видимо, неплохой, поскольку там (в отличие от других муниципальных школ) учили основательно. Для способных и трудолюбивых учеников был специальный класс; человек пять из него каждый год завоевывали бесплатные места в частных школах. «Мы, девяти-десятилетние дети (мне было только восемь), зубрили алгебру (вообразите, десятилетние дети решают квадратные уравнения!) и французский. Мы изучали сложности английской грамматики, писали сочинения в качестве домашних заданий, пересказывали большие куски из „Девы озера“ и мучительно штудировали Шекспира». Старший брат Сесила, Джеффри, получил место в ближайшей частной школе Аллейнс, другой брат, Хью, выиграл стипендию в очень престижную закрытую школу Крайстс Хоспитал. Следом за ним этот подвиг (действительно подвиг — учитывая невероятно большой конкурс) повторил и Сесил. Ему уже купили школьную форму, но тут выяснилось, что сейчас доходы Джорджа Смита несколько выше, чем были при поступлении Хью, и Сесил на бесплатное место претендовать не может. Мальчика решили отдать в Аллейнс. Директор охотно согласился взять блестящего ученика, но место в школе оставалось только одно, на несколько классов старше. Щуплый, тощий и очень умный одиннадцатилетний мальчик оказался среди ребят тринадцати-четырнадцати лет и сразу сделался мишенью для издевательств.
Лет с восьми Сесил начал носить очки. «Как они изменили мой мир! Сколько всего мне открылось прежде неведомого! На ратуше были часы, по которым и вправду можно узнавать время! У трамваев имелись таблички с названиями конечных станций; до тех пор я был убежден, что взрослые наделены особым умением угадывать, куда идет трамвай. Афиши содержали осмысленный текст — раньше я мог прочитать только буквы больше ярда высотой. А в школе я обнаружил, что уроки — вовсе не игра, в которой все притворяются, будто можно из-за парты прочесть буквы на доске; цепкая память и начитанность много лет позволяли мне учиться со всем классом так, что никто не заметил моей близорукости.
Очки изменили мой мир, и я изменился сам: может, это были причина и следствие, а может — совпадение. Прилежный заморыш превратился в долговязого подростка, который совмещал исключительную лень с талантом к изощренным проделкам, чем довольно быстро снискал себе славу первого бедокура школы».
С двенадцати до шестнадцати лет Сесил рос на пять дюймов (12 сантиметров) в год. Кроме того, он начал заниматься боксом. О своей тогдашней жизни Форестер на склоне лет рассказывал с большим удовольствием: «Селедка, прикрепленная кнопками к нижней поверхности учительского стола, вызвала проверку канализации, а когда источник вони все-таки отыскали, то и расследование. По счастью, уже начались каникулы, и злоумышленника не нашли. <…> Каждая семестровая запись в моем табеле начиналась со слов: „Если его поведение не исправится…“ Некое бурление духа пронизывало мои школьные дни — исключительно счастливые дни, поспешу добавить. Один несправедливый учительский поступок породил забавную ситуацию. То есть я тогда считал его несправедливым, хотя, видит бог, все было скорее наоборот. Кто-то из учителей, устав разбирать мои каракули, решил улучшить мой почерк и заставил меня переписывать упражнения в свободное время, что для самоуверенного пятнадцатилетнего подростка было не только обидно, но и унизительно. Я торжественно поклялся себе, что никогда больше не буду делать уроки вне школы.
Это обеспечило мне полную приключений жизнь. <…> Каждый день у нас начинался с пятнадцатиминутной молитвы, на которой все (за исключением немногочисленных католиков и евреев) стояли в актовом зале плечом к плечу. Мои друзья закрывали меня от учителей, и я строчил авторучкой в тетради латинское упражнение или работу о влиянии поэтов Озерной школы на викторианскую литературу. На большой перемене, в гаме, который поднимали восемьсот шумных мальчишек, я учил физику или химию. Однако бесценных минут не хватало», и математику, например, приходилось доучивать на французском. Однако этот опыт пригодился ему в жизни. Как он писал: «Профессиональному писателю не нужно долго искать предлога не работать. <…> Он может говорить, что тревожится из-за ребенка, или что вчера засиделся допоздна за бриджем, или что ему надо пойти постричься, — всегда что-нибудь будет мешать вдохновению, и он легко может обнаружить, что еще не дописал ни строчки к первой главе, начатой полгода назад. Возможно, что эта школьная глупость помогла молодому писателю работать, что бы ни происходило рядом».
В тот год, когда Сесилу исполнилось пятнадцать, началась Первая мировая война. Старших братьев — Джеффри, который к тому времени получил медицинский диплом, и Хью — призвали. Оба со временем стали капитанами, один в медицинских частях, другой — в пехоте. Отец служил в египетской береговой охране. Все двоюродные и троюродные братья ушли на фронт. А Сесила родители наконец-то смогли перевести в более престижную школу. Об английских закрытых учебных заведениях писали много, и рассказ Форестера похож на бесчисленные другие рассказы: «Младшие били друг друга, старшие — младших и друг друга, а учителя им помогали. <…> Сильнее всего меня поражало, как легко это воспринимается. Мальчишки мирились с унизительным наказанием, будто так и надо, по первому требованию вставали в нужную позу, а после еще шутили. Мне думалось, что, если такое случится со мной, я буду драться до последнего вздоха, но не сдамся. <…> При виде экзекуции мне всегда вспоминались слова Веллингтона, что едва ли хоть один английский солдат исполнил бы свой долг, если бы не страх немедленного телесного наказания. Веллингтон был не прав; вполне возможно, что и защитники телесных наказаний в школе так же не правы, и через сто лет мальчишки не будут знать, как болит иссеченная в кровь задница, а старшеклассники не будут состязаться между собой, кто может пороть сильнее. <…> Мне до сих пор горько думать, что всех этих мальчиков призвали как раз к третьей битве при Ипре». Для ненависти Хорнблауэра к телесным наказаниям у его автора были вполне личные причины.
Едва Сесилу исполнилось семнадцать, он отправился на призывной пункт. Несмотря на очки и худобу, юноша не сомневался, что его возьмут. «Медосмотр оказался долгим и занудным. Я-то думал, что на все хватит пяти минут. Однако врач приложил к моей груди стетоскоп, и ему что-то не понравилось. Он подозвал коллегу, тот тоже меня послушал, и они по телефону пригласили главного врача. Тот послушал меня и задал несколько вопросов, потом мне велели одеваться и идти в регистратуру, где будут мои документы. Когда я туда вошел, служащий красными чернилами писал в моем военном билете, что я негоден к военной службе. Я пробился обратно к врачу, и тот между осмотром двух новобранцев нашел время сказать, что в армию меня не возьмут точно и вообще непонятно, как я дожил до своих лет».
Это было чудовищное потрясение. До конца жизни Форестер переживал, что единственный из своих сверстников не побывал на фронте, не узнал, как поведет себя в минуту опасности. Однако делать было нечего, надо было выбирать карьеру. Вслед за старшим братом, гордостью семьи, Сесил поступил в Гайс-хоспитал. Профессия врача его не привлекала, но казалась не хуже любой другой. Учился он плохо. Для химии и физики хватало школьных знаний, для анатомии — нет, а поскольку занятиям Сесил предпочитал игру в бридж, на второй год его отчислили. Ему нравилась богемная жизнь, и он решил стать писателем — довольно смелое решение для молодого человека, у которого за плечами было только несколько стихотворений в студенческой газете. Напрасно семья убеждала его, что можно сперва выучиться на врача, а уже потом заняться литературой, как, например, Сомерсет Моэм; Сесил был непреклонен. В 1920-м, когда отец приехал в отпуск и узнал о желании сына стать писателем, он дал ему срок в полгода, чтобы начать зарабатывать, а до тех пор разрешил жить в доме, не внося денег на питание и арендную плату, однако полгода растянулись на семь лет. Как позже написал Джон Форестер: «Сесил продолжал жить за родительский счет до двадцати семи, когда наконец стал зарабатывать писательством».