Тягостная то была автомобильная поездка. Сохранившаяся моя память о ней: Чарли Трой, ее глубокие, но краткие отношения с выкуренной папиросой, возня в бездонных недрах блестящей черной сумочки в поисках запретной губной помады, обнаруженье ее, нанесение на губы при помощи зеркальца Хини – с мастерством фокусника преодолевались все неровности дороги, сжимались, разжимались и поджимались губы, пока вид их не принес ей удовлетворения и не получился идеальный бантик.
Хини, высаживая нас возле кинотеатра, спросил, во сколько нас забрать, и Чарли добавила всему этому бандитское звучание – велела Хини ждать нас у банка после показа. Наблюдалось некое подобие очереди – все топтались и втискивались, как в замедленной съемке, внутрь. Воспользовавшись привилегиями класса и красоты, Чарли пренебрегла очередью, и мы быстро оказались возле кассы, отгороженной стеклом, затуманенным десятками лет человеческого предвкушения.
– Два за один и три, – сказала Чарли.
Один и три – цена для детей, два и шесть – для взрослых, балкон – три шиллинга. Допуск – на усмотрение кассира, и вот Луби оторвал два дешевейших билетика и сунул розовый их язычок в щель под стеклом.
– Держите, мисс Трой.
Чарли оплатила билеты улыбкой и подождала, пока я отдам в кассу Дунины деньги.
В фойе “Марса” мир оставался позади. Из синевы мая ты перемещался в озаренное огнями иномирье, одновременно и вульгарное, и великолепное. В разгоряченной давке еще одной неочереди-очереди, на сей раз – чтобы только что купленный билет проверил на подлинность ливрейный привратник, гул предвкушения подобен был человеческому мотору, что набирал обороты на топливе общинности. Чем больше обладателей билетов толпилось вокруг, тем более ценным казался тебе твой билет и тем острее становилась жажда попасть внутрь. Захваченный этим ритмом, достоинством я не отличился и попер вперед, Чарли – сразу следом, с улыбкой принцессы и правом прохода, обеспеченного ей ее вассалом.
– Чем это пахнет? – спросила она, подобравшись ко мне совсем близко. Но под нажимом тех, кто шел за нами, какой бы то ни было ответ сделался невозможным.
Рассадка там была без мест, а потому сразу после полосы препятствий в дверях все лихорадочно устремлялись по сумрачному коридору, где полы, когда-то застеленные персидским багрянцем, топотом мокрых ботинок вылизало со временем дочерна. В помраченье той весны уличный жар в кои-то веки проник в эти сырые казематы и исторгал теперь дух вареных носков. Стены облеклись сочащимся глянцем конденсата. Но все нипочем. Для человеческой действительности обаяние “Марса” оставалось неуязвимым.
Как и где угодно еще, здешние горожане, чтобы не потерять хватки на общественной лестнице, считали деревенских живым воплощением тупоумия, прытко устремлялись к лучшим местам, занимали островки вокруг себя для друзей, раскладывая пиджаки на соседних креслах, и оставляли пустыми ряды непосредственно перед исполинским экраном, где можно было созерцать причуды сельчан, а откинутые их головы становились мишенями, если фильм оказывался скучный. У Чарли, разумеется, водилось любимое место, и, как все в ее жизни до той поры, ограничения наших билетов за один-и-три были условны, а потому, когда я повернулся в дверях к партеру, она взяла меня за руку и повела на балкон. Пальцы ее соприкасались с моими всего несколько мгновений, ровно чтобы хватило направить меня к лестнице, но достаточно долго, чтобы весь я, забурлив, впал в состояние, какое ни тогда, ни теперь не в силах описать словами. В ее присутствии все мои восприятия обострились. Оживлялась каждая клеточка.
Подобно воришкам-любителям, мы взбежали по лестнице. Там обнаружился еще один ливрейный привратник, но безукоризненный бантик сразил его, он закрыл глаза на билеты за один-и-три, и мы проскочили на балкон и вверх, в задние ряды.
Чарли Трой очков не носила – возглавляла Сопротивление против них. Беспримесное, захватывающее дух тщеславие, сочетающееся, полагаю, с пренебрежением к ценности ясного зрения, возникшим, вероятно, из-за того, как выглядели окрестные мужчины, ни один из которых и близко не походил на кумиров киноэкрана. У Чарли был ровно остриженный занавес бледных волос. Прическа ее не смотрелась как волосы, она казалась сияющим шлемом, укрывавшим ей голову чуть ниже изысканной раковинки ее уха. Сотворена Чарли была совершенно – и знала это, и знанием сим проникнуто было каждое ее движение. Красивые – они иные. Остальные мы понимаем это, и потому к красивым нас тянет как магнитом. Усевшись, Чарли глянула на тех, кто сидел перед нами.
– У меня есть дружочек, между прочим, – сказала она. – Дюк.
На миг я решил, что она углядела его, и сердце у меня захолонуло. Но Дюк, как выяснилось, – сын банкира из Лимерика, сам пойдет работать в банк, где среди его приобретений окажется красавица-жена и где он вскоре отрастит себе мягкую, круглую попу человека, в порядке заработка на жизнь сидящего на деньгах. На свое двадцатиоднолетие Дюк получил новый комплект верхних и нижних зубов. В определенных кругах то было делом решенным, и Дюк к тем кругам принадлежал, а потому зубы долой, и целоваться он теперь не годился, пока не заживут десны и не сможет он произнести “Чарли”, никого при этом не заплевав.
Как и церковь, кинотеатр наполнялся битком задолго до начала сеанса, и, тоже как в церкви, те, кто отказывался подчиняться часам, доказывали свою исключительность, заявляясь в угодное им время. В этом состояла одна из главнейших обязанностей капельдинеров – распределение рыб и хлебов: устроить так, чтобы места хватило всем. Я говорю “капельдинеров”, поскольку в “Марсе” трудились не капельдинерши в коротеньких юбочках и пиджачках с красным кантом, а широкоплечая братия, уволившаяся, полагаю, из регби-клуба, и, случалось, не чужды они были поединков, какие возникали из-за второй их обязанности – следить за порядком, когда бурлящая кровь требует своего, и чтобы пуговицы приличий оставались застегнутыми.
Когда свет погас, раздался тоненький выдох и зажглись фонарики. Далее все происходившее носило характер недозволенный – вот чего на самом деле стоили входные билеты.
– Шоколад, – сказала Чарли через десять секунд после того, как мы устроились в креслах.
Я ушел и вернулся с пасхальной пайкой. Чарли стащила с себя нефритового оттенка пиджак с крупными пуговицами и осталась в кремовой блузке, над которой возвышалась ее шея – в ошеломительной, как мне показалось, наготе.
Чередою рывков, совершенных вручную, бархатный занавес раздернули по сторонам, под ним открылся еще один, фестонный. Такие бывают только в кинотеатрах – у него был глянец дамского белья, и поднимался он теперь в неспешном откровении, являя нам рекламу и грядущие развлечения; болтать же при этом никто в зале не прекратил. Кинотеатр жужжал так, будто все разговоры откладывались до этого самого мига, и повсюду чиркали спички.
В богоподобном луче проектора уже вился дым. Фокуса недоставало, но лишь самую малость, и, пребывая под кинематографическими чарами, а также опасаясь потерять место, пожаловаться никто не вставал. Недостаточно четкую картинку возмещал избыток звука. Громкость в “Марсе” соответствовала названию кинотеатра – была не из этого мира. Голоса кинозвезд гремели, как у божеств, и заглушали визги, вопли и пыхтенья ошалелого удовольствия, какие возносились время от времени над рядами копошившихся ниже экрана людей. Балкон был к богам поближе, чем участники пылких схваток в нижних рядах, а потому спектакль приличий длился здесь чуть дольше. Наконец капуста и лук мужских подмышек брали верх над искусственным лимоном их помады для волос, из партера перла мужская духота, и вот она-то воздействовала на балкон подобно стартовому пистолету.