Но во всяком приходе у историй свои ноги. Пусть средства связи по-прежнему оставались в зачатке, их изобретение уже казалось избыточным, поскольку зачастую, когда ступали мы на чей-либо каменный порог, у меня возникало чувство, что история добралась сюда прежде нас. В трепетном биенье занавески была она, когда прислоняли мы велосипеды, и в пытливом взгляде хозяйки дома или старшей дочери, вытиравших руки о кухонное полотенце и выходивших к нам из домашних теней, читалось: А, так вот он, значит.
Всё Кристи принимал с неизменным своим радушием и теплом. Не выказывал никакого осознания моей холодности и представлял меня словами: “Этот человек вам знаком”. В ответ на это зачастую слышал: “Я знавал отца его и деда его”. Таким вот манером, простым и старым, как сама природа, я оказывался вплетен в ткань Фахи. Хотя по временам попадалась нам троица упрямства, неуступчивости и откровеннейшей упертости, Кристи на свой счет не принимал ничего. Избрав эту естественную тактику, он избегал любых противостояний, и в большинстве случаев, когда люди возражали против электричества, Кристи слушал, кивал, делал пометки и говорил, что мы зайдем позже.
Поскольку машина Государства забывает, что сооружена она людьми, столбы ставили и на тех полях, где разрешения пока не дали, и возникали споры, работа приостанавливалась, и требовали показать подписной лист. У бумаги той юридического статуса не было, но поскольку бумагами удостаивался человек так редко – свидетельства о рождении, браке и смерти описывали трехэтапный ход жизни, – большинству хватало убедительности собственных подписей. У Крегга яму пришлось засыпать, поскольку Сэм заявил, что разрешения не давал. Бригада кидала в нее землю лопатами, как в могилу, а затем стояла, выжидая, пока Кристи показывал подписной лист. Сэм изучил незнакомый росчерк своей подписи, чернильное подтверждение себя самого яростно сосредоточенным прямым школьным почерком, какой, надо полагать, напомнил ему о трудностях обучения письму, о том, как мать лупила его линейкой по костяшкам, отказывая в свободе играть на улице, пока сын не напишет имя свое как следует. Сэм изучил, проглотил гордость тогдашней детской победы. Сказал что-то, но выговорил это, бормоча на внутреннем языке людей, не верящих, что их вообще слышат, и Кристи пришлось переспросить, и на этот раз Сэм кивнул – и парни выкопали яму заново.
* * *
В доме моих прародителей – возможно, оттого, что, растя двенадцать своенравных детишек, они научились жить, проглатывая желудочную кислоту собственных невольных откликов на детские поступки, – весть о событии, которое теперь уже превратилось в рассветную оперу, осела, никак не изменив статус-кво. Но для Суси возникло свежее подтверждение вечной истины: мужчина женщине становится интереснее, когда показывает, что у него есть сердце. Ответ на ее письмо о сцене с пением уже прибыл из Керри, а в нем торжественно предъявлены плоды через-горной межприходской руталь
[74] – поисковой операции – всяческие Помнишь историю про свадьбу, которой не было? и Не Пегги ли Таафи она двоюродная? и Знаешь, кто сейчас про то может знать? – так снимская интеллигенция раскапывала кости той драмы из-под камней пятидесятилетней давности. И вот теперь, когда Суся располагала всей историей вплоть до того настоящего дня, она упивалась редкой удачей победы Клэр над Керри: под ее кровом жил сам герой, у нее уникальная возможность докладывать за реку, что происходит далее. Кристи она, конечно же, ничего не сказала, но когда мы сели за стол в саду пить чай, луны ее очков не выпускали его из виду, словно бы ожидая следующей серии.
С тех пор как Кристи поделился со мной этим, я несколько раз попробовал выкинуть из головы мысль о том, что он бросил Анни Муни у алтаря, – и не смог. Небылица прорастает в прорехах, где недостает фактов. А в чрезвычайные погоды, наверное, растет она даже пуще. Возможно, в той же мере, в какой люди Фахи верили, будто теплая погода создает рассадник для микробов, – потому-то Землекоп Дунн морозным декабрем 1950-го выставил своего деда с воспалением легких, облаченного в ночную сорочку, – на то, как разрослась в моем сознании эта история, повлияло солнце.
Мне был известен лишь один случай, сопоставимый с этим, и в тиши холмов и долов, где шли мы, или ехали на велосипедах, или сидели под открытым небом в ту невероятную погоду и дулись в карты, я пытался вспомнить что мог о мисс Хэвишем.
В те времена “Большие надежды”
[75] проходили в школе, и даже если в белых залах воображения роман оказывался масштабнее твоей жизни, если преследовала тебя эта история дни напролет, вынуждала бояться Мэгвича, жалеть Пипа и любить, ненавидеть, любить Эстеллу вплоть до надрыва сердца твоего, а мир твой делался меньше того, что жил на книжных страницах, учителям твоим не было до этого дела, главное – чтоб мог ты пересказать вчерашнюю главу и провести в бормотанье у окна пятничное послеобеденное время, читая вслух с того места, где мальчишка, читавший до тебя, бросил добивать Диккенса. То, что в некоторых классных комнатах Диккенс все-таки уцелел, – чудо, сохранившееся и сотню лет спустя после смерти писателя, пока министр, приверженный политике улучшать все до худшего, не перерезал Диккенсу глотку ради текстов посовременнее.
Я думал о мисс Хэвишем. Мысленно слышал скрип ворот Сатис-хауса, видел заросший травой двор и озаренное свечой восхождение Пипа вслед за Эстеллой по темной лестнице, слышал его грубые башмаки, видел карты у него в руке, когда играл он с Эстеллой и называл трефы крестями – в точности как я, – но никак не мог вообразить лицо самой мисс Хэвишем. Оно исчезло за блеклой мантильей паутины и теней. Скорее идея о ней, нежели ее образ захватила меня – то, что оставили ее у алтаря, что в тот день сердце ее разбилось, время остановилось, а сама она выживала в гротескном междумирье, превращаясь в едкий щелок.
Поскольку отталкиваться я мог только от той истории, поскольку, когда читал я ее, отпечаталась она во мне до того, что останется на всю жизнь, а мы хотим верить, что мир устроен так, как мы это себе воображаем, я предположил, что жизнь Анни Муни, раз ее бросили у алтаря, тоже наверняка разрушена. Человек, которого напоминала она теперь, – миссис Блаколл, и тут же подумал я, что понимаю, почему она так заворожила Кристи и с чего он взялся белить ей дом.
* * *
После несостоявшейся свадьбы Анни Муни сбежала прочь от взоров Снима – как же иначе? Бросив подвенечное платье на кровати – ее сестра Димпна надела его два года спустя в отремонтированной церкви Святого Патрика у Тахилльского
[76] моста, сообщила Суся, где двадцать семь витражей улавливали нездешнее великолепие западно-керрийского света, в коем любовь казалась вороненой и предреченной самим Господом, – Анни ушла в ночь и, как все в Керри, появилась в Килларни, где работала горничной среди деревянных панелей и трубочного дыма гостиницы “Озерная”
[77]; там ее и нашел аптекарь Гаффни. Был он на восемнадцать лет ее старше. Любить его так, как любила она Кристи, Анни Муни не могла. То, что по-настоящему человек любит лишь единожды, во времена юности этого мира было неписаным законом, эту мысль подпитывала Церковь, подкрепляло обретаемое знание о ране душевной, а также книжный прилавок Спеллисси, где все подержанные книжки в бумажных обложках сообщали о Первой Любви. Вторые любови печатались с маленькой буквы, они существовали, однако бытовали в лексиконе мужской слабости, где женская попка – спасенье от одиночества, а пустота в желудке у мужчины выталкивает у него изо рта красивые слова. Для женщин вторые любови – вопрос приличий, а не великие страсти, подобные тем, что показывают в кинотеатрах. А потому у меня Анни Муни поначалу отвергла предложение Арнолда Гаффни. Она со всем этим простилась. Поблагодарила его за знаки внимания, но нет, спасибо, а он моргал, глядя на ее красоту, и стоял в своем черном костюме, слабый в коленках, потому что всегда хотел быть выше своего роста и потому что в лимерикском “Тодде”
[78] мистер Мейсон прятал дюймовую отметку на портновской ленте и наклонял зеркало, чтобы показать клиенту более рослую его версию. Никаким опытом ухаживаний Арнолд не располагал. Он отставил это занятие в бесстрастные годы учебы в Дублине, а затем это занятие отставило Арнолда. Однако его завораживали химические реакции – то, как одно вещество действует на другое, – и он знал, что во многих случаях ничего не происходит до тех пор, пока не добавлен катализатор. Он оставил Килларни – не в унынии, а с ясным челом ученого, знающего, что эксперимент продолжается и что где-то неизменно есть некий “икс”, и катализатор в некое время “игрек” наверняка отыщется.