— Да, — ответила она. — Хорошо, что ты рассказал. Мне важно это знать.
— Но мы же все равно с тобой друзья.
— Разумеется, — заверила меня она, — люби, кого хочешь. Мы же с тобой просто друзья.
— Да.
— Но мне даже обидно слегка. Там, на даче, мне так хорошо было. С тобой.
— Да, — согласился я, — это верно.
— Да.
— Но я тебя больше от французского отвлекать не буду.
— Ладно, — сказала она, — пока. Спасибо, что позвонил.
— Пока.
Я положил трубку.
Все было кончено. Этого я и хотел. Хотел — и сделал.
На следующий день на первой перемене я побежал на заправку на другой стороне Е-18 за свежей «Нюэ Сёрланне». Схватив со стойки газету, я пролистал последние страницы, а когда увидел собственную фотографию, щеки у меня запылали.
Материал был большим, почти на страницу, и две трети занимала фотография. Веером развернув перед собой три пластинки, я смотрел прямо на читателя.
Я пробежал глазами текст. Там говорилось, что я молодой меломан, неприятие рок-музыки обществом меня раздражает, мне лично нравится британское инди, но я открыт всем жанрам и исполнителям, даже победителям хит-парадов.
Подобного я, если вдуматься, не говорил, ну да, точно не говорил, но подразумевал, и Стейнар Виндсланн меня понял.
Снимок вышел замечательный.
Я расплатился, свернул газету и, сжимая ее в руке, вернулся в школу. В классе, куда постепенно возвращались мои одноклассники, я положил газету на парту, сам уселся на стул и, по обыкновению, качнулся назад, разглядывая остальных.
Вряд ли кто-то из них читает «Нюэ Сёрланне», разве что изредка. Ее тут почти никто не читал. Из газет они уважали лишь «Фэдреланнсвеннен». И то, что на парте передо мной лежит газета, вполне могло привлечь чье-то внимание. Мол, зачем ты принес в школу «Нюэ Сёрланне»?
Но тогда они решат, что я притащил ее из дома только для того, чтобы похвастаться!
Я качнулся вперед и свернул газету. Но ведь это неправда. Я купил ее на заправке, а значит, мне и положить ее некуда. Поэтому она тут и лежит.
Ну что за херня. Может, просто взять и сказать?
Напрямую?
А не выйдет так, будто я хвастаюсь?
Но это же не хвастовство, это правда, я теперь музыкальный обозреватель, и интервью со мной напечатали в сегодняшней газете, которую я купил на заправке возле школы.
Скрывать это нет никакого смысла.
— Слушай, Ларс, — позвал я.
Ларс, самый безопасный из парней, обернулся ко мне. Я поднял газету.
— Я теперь музыкальный обозреватель, — сказал я, — хочешь посмотреть?
Он встал и подошел ко мне, а я раскрыл газету.
— Охренеть, вот это круто. — Он выпрямился. — Эй! Тут в газете про Карла Уве написали! — крикнул он.
На такое я даже не надеялся. В следующую секунду его окружили остальные, и все они разглядывали мою фотографию и читали статью.
Вечером я листал мои старые музыкальные журналы и перечитывал в них рецензии и обзоры. Как я понял, журналисты делились на три типа. Умные и острые на язык, зачастую злые, как Хетиль Лолнесс, Тургрим Эгген, Финн Бьелке и Херман Виллис. Серьезные и вдумчивые, как Эйвинн Хонес, Ян Арне Хандорфф, Арвид Сканке-Кнутсен и Ивар Орведал. И, наконец, знающие и четкие, которые сразу переходят к сути, например, Туре Олсен, Том Шеклесэтер, Гейр Раквог, Герд Юхансен и Вилли Б.
Я словно лично познакомился с каждым. К Яну Арне Хандорффу я проникся невероятной симпатией. Не понимая в его статьях почти ничего, я ощущал чувство, спрятанное в дебрях иностранных слов, — недаром каждый второй читатель сетовал на невнятицу, но это его, похоже, ничуть не смущало: придерживаясь собственного курса, он погружался все глубже и глубже в непроницаемость. Уважение во мне пробуждали и те, кто способен был поразить оппонента одной-единственной убийственной фразой. Эта фраза словно становилась моей собственной, это я поражал ею своих противников. Главное, произнести ее не впустую. Многих отличала смелость: если группа меняла политику и начинала играть более коммерческую музыку, как, например, Simple Minds, то есть выбирала легкий путь, то критики без тени сомнения бросали в лицо музыкантам обвинения и требовали объяснений. Почему? Вы же так хорошо играли, у вас все было как надо, а вы решили продаться? Стадионы собирать? Что вы такое творите? Что себе думаете? И если задать эти вопросы музыкантам напрямую не получалось — а такое бывало часто, Норвегия не самая популярная страна для успешных групп, — журналисты все равно осыпали их стрелами своих хлестких отзывов.
Сам я написал всего три отзыва — те, что показал Стейнару Виндсланну. В них я постарался говорить по существу, но в оценках был строг, а про один альбом даже отпустил в конце пару ироничных комментариев. Это был новый альбом роллингов, мне они никогда не нравились, казались отвратительными, кроме разве что альбома Some Girls — этот был еще терпимый. Им уже за сорок, и жальче зрелища не придумаешь.
Я все это чувствовал. Надо было только найти слова.
За окном стемнело, осень накрыла рукой мир, и я это обожал. Мрак, дождь, внезапные обрывки прошлого, воскресающие, когда я вдруг вдыхал запах мокрой травы и земли или когда автомобильные фары выхватывали из темноты здание, и музыка из плеера, с которым я не расставался, точно делала картинки более яркими. Я слушал This Mortal Coil, вспоминая, как в Тюбаккене мы играли в темноте, и во мне поднималась радость, но не светлая, легкая и беззаботная — эта радость коренилась в чем-то ином и, встречаясь с красотой и печалью музыки и увядающего вокруг мира, напоминала грусть, прекрасную грусть, любовную тоску, невероятное сочетание красоты и боли, из которого вырастало почти дикое желание жить. Желание сбежать отсюда, поймать жизнь там, где она по-настоящему существует: на улицах больших городов, возле небоскребов, в чужих квартирах, на сверкающих вечеринках, среди красивых людей. Желание повстречать великую любовь со всеми ее метаниями и, наконец, с принятием, выплеском, экстазом.
Бросить ее, найти новую, бросить ее. Стать хладнокровным соблазнителем, желанным каждой, но недоступным ни для одной. Я сложил журналы стопкой на нижней полке в шкафу и спустился на первый этаж. Мама болтала в гардеробной по телефону. Дверь была открыта, и мама улыбнулась мне. Я замер, пытаясь понять, с кем она говорит.
С кем-то из своих сестер.
На кухне я сделал себе бутерброд и, облокотившись на разделочный стол, съел его и запил молоком. Потом я поднялся наверх и засел за письмо Ханне. Я писал, что лучше нам будет больше не видеться.
Писать это было приятно, мне почему-то хотелось отомстить ей, обидеть ее, убедить ее, будто она меня потеряла.
Я положил письмо в конверт и убрал его в ранец, где оно и пролежало, пока я на следующий день после школы не купил марки.